Я наблюдаю между ней и ими как бы сообщничество, так же как между ней и моим отцом. У нее дар внушать симпатию, восхищение, доверие.

Так ли уж она добра и отзывчива?

Лучше бы ей поостеречься, потому что настанет день, когда я пошлю все, все к черту. Я наметил линию поведения и придерживаюсь ее, но уже начинаю стискивать зубы.

Я не поехал отвозить девочек в Литчфилд, предоставив эту обязанность жене. Нарочно. Пусть себе напичкивает их на свободе. Но этим я ей бросил вызов.

— Не надо обращать внимания на странности вашего отца, дети мои. Он переживает тяжелый кризис. Несчастный случай с Рэем сильно потряс его, он никак не может прийти в себя.

— Почему он так много пьет, мама?

Она могла бы им ответить, что пью я не больше любого из наших друзей.

Но она, разумеется, этого не сделает.

— Как раз от излишней нервности. Чтобы придать себе мужества.

— Иногда он смотрит на нас так, словно мы ему совсем незнакомы…

— Знаю. Он углубился в самого себя. Я уже говорила об этом с доктором Уорреном, который посетил его.

— Папа болен?

— Это не болезнь в полном смысле слова… Это все головное. Все дело в мыслях.

— То, что называют неврастенией?

— Возможно. Похоже на то. В его возрасте это происходит довольно часто.

Именно так они беседуют обо мне втроем. Готов поклясться. Как будто слышу их. Слышу полный терпимости голос Изабель, смотрящей на детей своими ясными глазами.

Как успокоительно, когда на тебя так смотрят! Возникает ощущение погружения в душевную чистоту, соприкосновения с преданностью, над которой ничто не властно, даже время.

Я прихожу в бешенство. В конторе секретарша тоже начала посматривать на меня с беспокойством. Если так пойдет дальше, чего доброго, все начнут меня жалеть.

Жалеть или бояться?

Я чувствую, что Хиггинс обеспокоен. Для этого старого негодника все в жизни просто. Каждый за себя. Все позволено, если не преступлен закон. А ведь существует тысяча легальных способов обойти закон.

В этом — его профессия. Он ею занимается со спокойным цинизмом и без каких-либо угрызений совести.

Лейтенант Олсен проехал мимо меня, когда я направлялся на почту. Он неопределенно помахал мне рукой из своей полицейской машины. Думает ли он еще о Рэе? Ведь подобным людям, если что взбредет на ум…

Ладно! Тем хуже! Я позвонил Моне из конторы. Не стесняясь. Секретарша и Хиггинс могли слышать мой разговор, потому что мы имеем привычку не закрывать дверей, за исключением тех случаев, когда принимаем клиентов.

Телефон долго гудел без ответа, и я уже испугался, что она еще не вернулась с Лонг-Айленда, куда поехала на несколько дней к друзьям, у которых там имение, лошади, яхта. Я с ними не знаком. Она не назвала их фамилии, и я не спрашивал.

У нее и у Рэя было много друзей. Да и до встречи с Рэем у нее их было достаточно. Часто, когда мы идем куда-нибудь вместе, с ней многие здороваются, причем некоторые весьма фамильярно бросают:

Хелло, Мона…

Поскольку я ее сопровождаю, я тоже неловко отвешиваю поклон, не задавая ей никаких вопросов. Иногда она говорит, как будто это все объясняет:

— Это Гарри…

Или:

— Это Элен…

Кто такой Гарри? Кто такая Элен? Возможно, какие-нибудь театральные, кинематографические или телевизионные знаменитости.

Рэй, работая с Миллерами, уделял много внимания бюджету телевидения.

Это даже стало его специальностью, и, возможно, именно оттого он попросил свою жену перестать там работать. Ее работа ставила его в фальшивое положение.

А теперь? Не хочет ли Мона вновь начать работать? Мне она об этом не говорит. Наша интимность не затрагивает таких областей. Большой участок ее жизни совершенно мне неизвестен.

— Алло, Мона?

— Да, да, Доналд… Как прошли праздники?

— Плохо… А у вас?.. Как было в Лонг-Айленде?

— Закружилась там. Ни минутки не было свободной… Каждый день приезжала новая партия гостей… Иногда десять, двадцать человек сразу.

— Ездили верхом?

— Даже свалилась с лошади, но, к счастью, не разбилась.

— Катались на яхте?

— Два раза. Сильно загорела.

— Завтра вы свободны?

— Постойте… Какой завтра день?

— Среда.

— В одиннадцать часов.

— Я буду у вас в одиннадцать…

Это был наш час, час туалета, самый мой любимый, я смаковал его с чувством полного обладания, законченной интимности.

Небо назавтра было ясное, цвета лаванды, и лишь над горами стояли золотистые облачка, которые словно застыли над ними навечно, как на картине. Только к вечеру эти облачка исчезают или вытягиваются в длинную, почти красную полосу.

Я весело вел машину.

— Вернешься вечером?

— Возможно…

Интересует ли Изабель, почему я все реже остаюсь в Нью-Йорке на ночь?

Вообразила ли она, что между мной и Моной близится разрыв? Или же думает, что я одумался и не хочу окончательно скомпрометировать себя?

Я ненавижу Изабель.

Долго я не мог найти, куда поставить машину. Вот наконец я и в доме на 56-й улице. Бросился к лифту. Позвонил. Дверь тотчас же открылась, и я увидел перед собой Мону в легком костюме изумрудно-зеленого цвета и в маленькой белой шляпке, одетой набок.

Я остолбенел. Она так удивилась, как если бы не ждала, что это может произвести на меня подобное впечатление.

— Бедный мой Доналд.

Я не хочу быть бедным Доналдом. Даже и для нее. Я не мог прижать ее к себе так, как делал это, когда она встречала меня в пеньюаре.

— Огорчены?

Мы все же расцеловались. Она и вправду сильно загорела, и поэтому лицо ее показалось мне изменившимся.

— Мне захотелось сегодня утром прогуляться с тобой в Центральном парке. Ты против?..

Лицо у меня прояснилось. Предложение было милым.

Погода к тому располагала. Мы еще не отпраздновали вместе наступление весны.

— Хотите выпить чего-нибудь перед уходом?

— Нет.

Она повернулась в сторону кухни.

— Я не вернусь к завтраку, Жанет…

— Хорошо, мадам.

— Если мне позвонят, скажите, что я вернусь к двум или трем часам…

Не впервые было нам прогуливаться вместе, но весенний воздух легче зимнего, свет солнца веселил глаза, а небо, просвечивавшее между небоскребами, поражало ослепительной чистотой.