Тогда почему же, черт побери, я испытываю этот страх? Ведь совершенно ясно, что я боюсь. Но чего? Упрека? Никогда она меня ни в чем не упрекнула. Тогда? Боюсь ее взгляда? Точно так же, как ребенком я боялся взгляда моей матери?

Тоже нет. Никогда она ничего не предпринимает, не посоветовавшись со мной.

Она не из тех сильных и властных женщин, на которых жалуется столько мужчин. В присутствии посторонних всегда предоставляет говорить мне, как бы отступая в тень.

Она просто очень спокойная. Какая-то безмятежная.

Не объясняется ли этим все ее поведение?

— Ваше здоровье, Мона…

— Ваше, Доналд, за твое, Изабель…

Мона даже не пыталась изображать безысходное горе.

Возможно, по-своему она и старалась казаться опечаленной, но это не было душераздирающим отчаянием. Явно от чистого сердца она произнесла:

— Рэй был мировой парень…

Разве это не показательно? Он был для нее чем-то вроде приятеля, славного товарища, с которым они вместе довольно приятным образом провели определенный отрезок жизни.

Это также привлекало меня в их отношениях. Я уже давно чувствовал, что между ними существует спокойное и снисходительное согласие.

Захотелось Рэю Патрисию Эшбридж — он и овладел ею, я теперь уверен, без всяких опасений, станет ли это известно его жене.

— Мне кажется, что ветер начинает стихать.

Наши уши так привыкли к непрерывному шуму урагана, что малейшее ослабление ветра не могло от нас ускользнуть.

И действительно, интенсивность порывов ветра чуть поубавилась. Когда я посмотрел сквозь оконное стекло, которое мы более или менее очистили от наледи, мне показалось, что снег, по-прежнему густой, уже не мчится параллельно земле, а падает почти вертикально.

По всей стране аварийные отряды работают на расчистке дорог и санитарные машины пытаются пробиться по ним, так как отовсюду сообщают о десятках раненых и умерших.

— Я все думаю: что же будет?..

Мона задала вслух вопрос, как бы самой себе. Снег не растает еще много недель. Когда расчистят общественные дороги, займутся и нашей.

Потом на поиски тела Рэя отправятся команды.

А дальше? У них прекрасная квартира на Сэттон Плейс, в одном из самых приятных и элегантных кварталов Нью-Йорка, расположенного вдоль Ист-Ривер.

Будет ли Мона жить там, овдовев? Станет ли вновь работать в театре или на телевидении?

Она была права. Все это невероятно и просто как-то несуразно. Так, например, во вчерашних своих размышлениях на скамейке в сарае я совсем упустил из виду будущую судьбу Моны.

Я убил Рэя — пусть так? Я весьма грязно и подло отомстил ему и вовсе не задумывался о последствиях.

На самом-то деле я никого не убивал. Нечего хвастаться. Шансы отыскать моего друга были невелики, даже если бы я ползал по снегу всю ночь, разыскивая его.

Я убил его мысленно. С умыслом. Хотя нет, и умысла не было, ибо для него потребовалось бы хладнокровие, которого мне как раз и недоставало.

— Пожалуй, лучше всего принести матрасы к камину и попытаться уснуть? — предложила Изабель. — Нет, Мона, сиди спокойно. Этим займемся мы с Доналдом…

Мы поднялись наверх, в комнату девочек, и спустили оттуда два матраса, более узкие и легкие, чем наши. Третий принесли из комнаты для друзей.

Я задавал себе достаточно глупый вопрос: не положим ли мы матрасы вплотную один к другому в виде трехспальной постели? Уверен, что Изабель прочитала мои мысли.

Она оставила между матрасами такое расстояние, какое бывает обычно между супружескими кроватями (если они не двуспальные), потом отправилась за одеялами.

Возможно, что я ошибаюсь… Возможно, за тот короткий промежуток времени, пока мы снова оставались наедине с Моной, она взглянула сперва на меня, потом на матрасы.

Подумала ли она при этом, который предназначается мне, который ей? Не зародилась ли в ее мозгу если и не греховная, то какая-то смутная мысль?

Когда Изабель вернулась и расстелила одеяла, мы долю секунды колебались. И вот тут ошибки быть не могло: Изабель не случайно выбрала себе правый матрас, мне указала на средний, а Мону поместила слева.

Она нарочно положила меня так. Это означало:

«Видишь! Я тебе доверяю… «

Кому? Мне или Моне?

Впрочем, это могло также означать:

«Предоставляю тебе свободу… Я всегда предоставляю тебе свободу… «

А может быть, и так:

«Ты все же не осмелишься… «

Было около двенадцати часов дня, и мы, все трое, попытались уснуть.

Последнее, что я запомнил, была рука Моны, лежащая на паркете между нашими двумя матрасами. Эта рука, в полусне, приняла для меня непомерное значение. Какое-то время я сомневался, не осмелиться ли мне, как бы нечаянно, коснуться этой руки.

Я не был влюблен. Для меня был важен сам жест.

Проявление смелости. Мне казалось, что он раскрепостил бы меня. Но рука постепенно приняла образ знакомой мне собаки, собаки одного из наших соседей, в ту пору, когда мне было двенадцать лет. Видимо, я заснул.

Электричество зажглось часов в десять вечера, и странная была картина, когда все лампочки в доме вспыхнули, а свеча все еще продолжала гореть нелепым, теперь красноватым пламенем.

Мы облегченно взглянули друг на друга, как если бы это было концом всех неприятностей, всех затруднений.

Я спустился в котельную, чтобы отрегулировать отопление, а когда вернулся, увидел, что Изабель пытается говорить по телефону.

— Включен?

— Еще нет…

Еще раз я представил себе людей, карабкающихся на столбы со странными серпообразными приспособлениями на ногах, которые делают их похожими на обезьян. Мне часто хотелось взобраться таким образом на столб.

— Кто где будет спать? — спросила Мона.

— Комнаты еще нескоро обогреются. Надо подождать не меньше двух-трех часов.

Мы не слишком много разговаривали в это воскресенье, ни днем, ни вечером. Если я запишу все произнесенные реплики, это займет не больше трех страниц.

Никто из нас не пытался читать. Тем более не было и речи о каких-либо играх. К счастью, перед нашими глазами был каминный огонь, наблюдению за которым мы и посвятили все свое время.

Спать улеглись одетыми и в том же порядке, как и после полудня, но на этот раз я уже не увидел на паркете руки Моны. Проснувшись, я услышал какое-то движение и увидел, что Изабель складывает возле камина одеяло.