Энциклопедические знания П. в области рус. истории, по оценке Ключевского, "сделали бы честь любому ученому-историку". Без них было бы немыслимо написание "Истории Пугачева", "Арапа Петра Великого", "Капитанской дочки", "Полтавы". Для П. характерно целостное и объективное восприятие рус. истории: она состоялась так, как состоялась, и негодование, осуждение ее "неправильного" хода или, напротив, восторги в ее оценке неуместны. П. не отрицает, в определенных пределах, роль провиденциального фактора в делах человеческих. Однако "провидение не алгебра", в истории, согласно П., невозможна формула: "Иначе нельзя было быть". Ум историка "не пророк, а угадчик", ибо невозможно предвидеть роль случая в ходе исторических событий ("Наброски третьей статьи об "Истории Русского Народа" Н. А. Полевого, 1830–1831). П. считал, что объяснение рус. истории требует "другой формулы", нежели история христианского Запада. Здесь он близок к Чаадаеву. Однако конечные выводы у П. и Чаадаева совершенно разные. Получив от Чаадаева оттиск его "Философического письма", П. написал автору письмо, содержавшее более тонкий и перспективный анализ отечественной философии истории. Высокую оценку этого письма дал Гершензон, показавший, что если бы из всего наследия П. до нас дошли только эти строки, то и этого "было бы достаточно, чтобы признать его замечательнейшим человеком тогдашней России" (Грибоедовская Москва. П. Я. Чаадаев. Очерки прошлого. М., 1989. С. 190). Если первое из "Философических писем" Чаадаева содержало аргументы в пользу принципиального разделения истории России и Запада, использованные впоследствии западничеством, то П. утверждает, что при всем ее своеобразии история России есть пример служения не частным, а всеобщим европейским интересам и особенно это проявлялось "в тот момент, когда человечество более всего нуждалось в единстве" (в период нашествия Орды, во время наполеоновских войн и т. д.). Даже трагические переломы истории, к-рые, казалось, ставили Россию вне Европы (татаро-монгольское нашествие), П. истолковывал в духе ее высокого христианского предназначения: "Варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабощенную Русь и возвратились на степи своего востока. Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией" ("О ничтожестве литературы русской", 1834). В записке "О народном воспитании" (1826), адресованной императору, П. предвосхитил позднейшую мысль Гоголя о необходимости налаживания в нашей стране россиеведения. Он предлагал учреждение специальных кафедр — рус. истории, статистики и законодательства, целью к-рых должно было бы стать широкое изучение России, подготовка молодых умов, "готовящихся служить отечеству верою и правдою". П. признавал самобытность рус. культуры, ибо "климат, образ правления, вера дают каждому народу собственную физиономию". Особое внимание поэт уделял исследованию рус. языковой "стихии, данной нам для сообщения наших мыслей", ратуя за максимальное использование всех языковых выразительных средств. Он считал (в отличие от А. С. Шишкова) малоперспективным занятием конструирование философских терминов-славянизмов, отыскание славяно-рус. эквивалентов латино-греч. метафизическим понятиям. Поскольку "метафизического языка у нас вовсе не существует", то в области "учености, политики и философии" отнюдь не зазорно использовать терминологию иностранного происхождения. П. критиковал многочисленные язвы и грехи России, кому бы они ни принадлежали, в т. ч. представителям царствующего дома Романовых: "азиатское невежество", обитавшее при дворе (о допетровской эпохе), "жестокая деятельность деспотизма", "ничтожность в законодательстве", "отвратительное фиглярство в сношениях с философами" (об Екатерине II). В то же время П. не терпел "безумных и несправедливых" нападок на отечество. По его словам, можно понять, если не оправдать предвзятость тех европейцев, кто не хочет "любить ни русских, ни России, ни истории ее, ни славы ее"; в целом отношение Европы к России всегда было "столь же невежественно, как и неблагодарно". Но нельзя прощать "клеветников России", особенно ту категорию людей, к-рая в ответ на "русскую ласку" способна "клеветать русский характер, мазать грязью священные страницы наших летописей, поносить лучших сограждан и, не довольствуясь современниками, издеваться над гробами праотцев" ("Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений", 1830). Нападки на праотцев П. воспринимал как оскорбление народа, нравственного достоинства нации, составлявшего основу патриотизма. А. А. Блок, считая, что "лучшие наши художники были мыслителями и философами", отводил II. особое место в этой плеяде. Особенное значение имеет П. как вдохновитель всех поколений рус. философов, разрабатывавших тему национального своеобразия рус. мысли начиная с 30-х гг. XIX в. Белинский стоит у истоков традиции, представляющей поэта ярчайшим выразителем рус. характера, его национально своеобразных и общечеловеческих устремлений: "Пушкин был выразителем современного ему мира, представителем современного ему человечества, но мира русского, но человечества русского" ("Литературные мечтания", 1834). Эту традицию продолжил Григорьев, к-рому принадлежит знаменитое высказывание "Пушкин — наше все" (т. е. не только художественный гений, но и выразитель "всех общественных и нравственных наших сочувствий"). Достоевский в своей речи на пушкинском празднике в 1880 г. провозгласил на примере творчества П. тезис о всемирной отзывчивости рус. культуры. Он был направлен на преодоление идейного противостояния славянофильства и западничества и послужил основой для последующего развития жанра русской идеи всеми его разработчиками, от В. С. Соловьева до Бердяева, так или иначе обращавшимися к идее духовного универсализма, воплощенной в творчестве П. Особую позицию в отношении к "всемирной отзывчивости" занял К. Н. Леонтьев, считавший, что Достоевский абсолютизировал пушкинскую "всемирную любовь" к человечеству, отрицая т. обр. самобытность рус. культуры. Отношение к П. было важным пунктом полемики представителей нигилизма и почвенничества в 60-е гг. XIX в. В противоположность
Григорьеву и его последователям, представлявшим соч, П. эталоном высокого творчества и христианской любви, Писарев объявил П. "знаменем неисправимых романтиков и литературных филистеров". Творчество П. рассматривается также в качестве основы для преемственной связи между золотым и серебряным веками рус. литературы и гуманитарной культуры XIX и нач. XX в. (Пушкин в русской философской критике. Конец XIX-первая половина XX в. М., 1990. С. 6). В этот период поэзия П., особенно его стихотворение "Пророк" (1826), стала непременным компонентом художественно-философских дискуссий, характерных для религиозно-философского возрождения нач. XX в. и нашедших продолжение в послеоктябрьском зарубежье. Большинство их участников соглашались с тезисом о религиозном гуманизме П., обосновывая его по-разному. Мережковский утверждал о сочетании языческого и христианского начал у П.; Булгаков писал о "софийности" его поэзии; В. Н. Ильин, вслед за Вяч. Ивановым и А. Белым, раскрывал тему борьбы "аполлонического" и "дионисийского" в творческом наследии поэта. Специально посвятили П. свои произв. также Зеньковский, И. А. Ильин, Федотов, П. Б. Струве, Флоровский. Наиболее интенсивными и обширными были исследования о П., принадлежавшие перу Франка, к-рый высказал актуальную и поныне мысль о необходимости реконструкции "феноменологии пушкинского духа" и создании "толкового "философского" словаря" П.
С о ч.: Поли. собр. соч.: В 17 т. М.; Л., 1937–1959.