'Приведем любопытные строки. «Если сравнительно скромный Оффенбах распространен в целых слоях общества и во всех концах Европы, то это потому, что ампутация предстоит большая. Я некоторым образом пророчествую», — замечает Михайловский, имея в виду социальную революцию в Европе.

99

Рядом с этими мыслями стоит и указание на двусмысленность цивилизации. «Круг потребностей личности все расширяется, цивилизация раскрывает перед человеком все новые обширные и заманчивые перспективы, но вместе с тем удовлетворение этих потребностей становится несоразмерно затруднительным вследствие понижения личности. В человеке будится страшная жажда, но вместе с тем отнимается сила доползти до ручья и зачерпнуть глоток воды. Он превращается в туго натянутую струну» (1,573, также 576—577). «Пока существует современный социальный строй, любой цветок цивилизации будет производить двоякое действие: он будет возвышать развитие нации и в то же время давить народ» (I, 882). Отмечает Михайловский и то, что «Европа до утомления и переутомления гоняется за наслаждением и богатством» (VI, 821), и, повторяя Гоголя, говорит даже (III, 866), что «в Европе все больше идет скука».

«Ввиду катящейся на нас лавины европейской цивилизации» (I, 774), Михайловский присоединяется к тем, кто «вызывает на бой вековой прогресс Европы» (I, 773), кто «не хочет сделать из России второе издание Европы, не хочет буквального повторения всего европейского опыта» (III, 758). Вопрос возможности для России иных путей выдвигается поэтому для Михайловского (как и для всех почти его предшественников в критике Запада, особенно Герцена) на первый план. «Высокий интерес, представляемый европейской историей, — читаем в одном месте, — и глубочайшая благодарность, которой мы обязаны Европе, вовсе не обязывает нас к рабскому отношению» («Лит. восп.», I, 343). «Можно требовать для России буквального повторения истории Европы в экономическом отношении… но можно представить себе и другой ход вещей. Мы представляем собою народ, который был до сих пор, так сказать, прикомандирован к цивилизации… Наша цивилизация возникает так поздно, что мы успели вдоволь насмотреться на чужую историю и можем вести свою собственную вполне сознательно — преимущество, которым в такой мере ни один народ в мире до сих пор не пользовался… Это будет, разумеется, опыт небывалый (Михайловский имеет в виду развитие общинного начала. — В. 3.), но ведь мы и находимся в небывалом положении» (I, 807). Вспоминая позднее (в 1880 году) настроения предыдущих лет, Михайловский писал: «Все это ради одной возможности, в которую мы всю душу клали, — именно возможности непосредственного перехода к лучшему, высшему порядку, минуя среднюю стадию европейского развития, стадию буржуазного государства. Мы верили, что Россия может проложить себе новый исторический путь, особливый от европейского» (IV, 952). «История, — говорит он в другом месте, — создает многопудовую тяжесть предания… а у нас личность, одаренная инстинктом правды. способна к гораздо большей широте и смелости, чем европейский человек, именно потому, что над ней нет истории» (III, 683)'.

'Русский марксизм с его верой в универсальность законов экономического развития был главным противником этого учения о «возможности» «особых» путей России. Сам Михайловский не раз с грустью отмечает малую вероятность того, что Россия пойдет своим «особым» путем. Еще в 1872 году он писал: «Если ход истории действительно фатален, если человечество… скорее разобьет себе лоб, чем изменит течение дел… то по крайней мере не называйте это счастьем» (III, 207).

100

Самая «возможность» иных, «особливых» путей для России удостоверяется Михайловским тем, что никакое общество не обязано проходить через все метаморфозы, которым подверглись «его старшие в историческом порядке родичи» (I, 901), но еще более это связано у Михайловского с чрезвычайно существенным для его исторической и социальной философии различением «типа» и «степени» развития. Михайловский разделяет взгляд, что отличие России от Европы заключается не в степени, а в самом типе развития (II, 700). Он не исключает и того, что «мы побежим по торной европейской дорожке», для него важно признать лишь самую возможность иного типа развития в России, чем на Западе, признает, что мы можем «положить начало новому, особливому историческому пути России» (IV, 957). Самое существо этого «нового, особливого пути» Михайловский видит в осуществлении нового социального порядка, через развитие общинного начала.

В статье, посвященной весьма сочувственному разбору книги Данилевского («Россия и Европа»), Михайловский замечает (III, 884): «Я вполне признаю общие положения г. Данилевского о культурно–исторических типах и степенях развития… разделяю мысль… что европейская цивилизация одностороння, но не потому, что она заключена в узкие рамки национальности, а потому, что в ней принимало и принимает активное участие лишь меньшинство европейского населения». «Народ в тесном смысле слова, т. е. не этнографическом, а в социологическом, должен представить тот новый элемент, который даст новое течение истории, создаст новый культурно–исторический тип. И проживет тогда старая Европа века и века потому, что она помолодеет. Дай Бог, чтобы к тому времени Россия и все славянство не состарилось».

Социалистическое народничество в лице Михайловского примкнуло к разработке проблемы об отношении России и Европы и принесло сюда новый существенный материал. По существу, все это было уже у Герцена, для которого существовали, после его перелома, только два вопроса — русский и социальный, что сливалось для него в одно целое. Но социалистическое народничество позднейшей эпохи еще резче, еще сильнее бичевало тип буржуазной цивилизации, — и для него национальные проблемы отодвигались перед социальными. Проблема социального переворота не была отодвинута всей той убийственной критикой февральской революции, которую развернул Герцен в своих заграничных произведениях; правду сказать, Герцен остался в этом отношении недосягаемо высок, остался неусвоен в самом своем заветном строе мыслей. Но у Михайловского, а отчасти и у всего течения, представителем которого он является, так же высоко, как и у Герцена, стоит «борьба за индивидуальность», борьба за целостную личность, наконец, борьба за «целостную правду». В этом последнем обнаруживается глубокое духовное сродство их с религиозными построениями других русских мыслителей; позитивизм Михайловского оказывается лишь полупозитивизмом, а иногда он и более прямо приближается к религиозной постановке вопросов (понимая религию все же слишком моралистически и обнаруживая чрезвычайное непонимание ее мистической стороны). Тем любопытнее частичные совпадения Михайловского в оценке и характеристике Европы с мыслителями религиозного типа.

Глава VIII. В.В. РОЗАНОВ. В.Ф. ЭРН

Проблема европейской культуры сохраняла свое актуальное значение в течение всего периода от Крымской войны (1855—1925 гг.) не только в силу сознания культурно–политического взаимоотношения Европы и России, обострявшегося не раз до чрезвычайной степени; не только в силу глубокой веры целого общественного течения (народничества) в то, что Россия может пойти по иным путям, чем шла Европа, может явить миру новый социальный строй, минуя все те трудности, в которых задыхается современная Европа. Рядом с этими мотивами действовал и мотив религиозный, сознание большого религиозного богатства в Православии, не только освобождавшего от всех духовных пут, в которых пребывает Запад, но и таящего в себе творческие основы для построения культуры на новых основах. Этот религиозный мотив, проступающий даже у полупозитивиста Михайловского в его идеале целостной Правды, особенно силен был у почвенников, у Аксакова, Леонтьева, отчасти Данилевского, силен он и у евразийцев. Здесь углубляется та тема, которая впервые с полной ясностью выступила у славянофилов с их принципиальным обоснованием религиозной полноты и правды Православия, — но и вне этого, сознание, что принадлежность к Православию диктует «особый» путь, определяет ее культурно–историческое своеобразие, — издавна влияло на постановку вопроса об отношении России и Западной Европы.