Нельзя сказать, что критики не видели этой темы у Чехова:

Достоевский больно и мучительно продергивает нас сквозь всю землю до самого нижнего, второго неба. Чехов тянет нас по скользкому, приятно-пологому скату в неглубокую мягкую дыру, где нет никакого, даже первого неба, а только черно, тихо и, пожалуй, спокойно. Покой, неподвижность - отнюдь не лишены для нас соблазна. Правда, там, на дне, упраздняется всякая любовь, - но, в сущности, зачем нам любовь? Зачем нам страх? Зачем нам жизнь? Есть точка зрения, что все это совершенно для нас излишне... Если бы Чехова мы ... и решились назвать пророком, то, во всяком случае, пророком отрицания жизни, пророком небытия и даже не полного небытия, - а уклона к небытию, медленного, верного охлаждения сердца ко всему живому...

...Неужели выхода нет, другой жизни нет и не может быть, неужели Чехов - последняя точка всего искусства? А за ним - пустота?... Если б это было так, Чехов был бы страшен, Страшен и велик. Мир приблизился бы тогда не к концу своему, а к концу без конца, к оцепенению, к моменту, внезапно перешедшему в вечность.

Это Зинаида Гиппиус, «Антон Крайний». Потом об этом как бы буддийском (на самом деле христианском) уклоне у Чехова писал Святополк-Мирский. В общем заметить это и не трудно, только советская канонизация Чехова могла это отрицать (да, строго говоря, и не отрицала, а только замалчивала). Более того: у Чехова трудно увидеть что-либо другое. Хотя и пытались. Интересную ревизию Чехова произвел в сороковых годах Корней Чуковский, представивший Чехова образцом человека энергичного и жизнерадостного. Парадокс в том, что Чуковский по-своему прав.

Чехов по складу своей души, по чертам своего характера являл новый в России тип. Его можно назвать низовым европейцем: низовой, потому что снизу, из глубин русской жизни пришедший, из таганрогской провинции. И это было куда более обнадеживающим и перспективным явлением, чем любое отечественное западничество - хоть дворянское, хоть интеллигентское. Западничество было идеологией, а европеизм - образ жизни. Чехов - несомненный европеец, мастер, хозяин своей судьбы, инициативная и активная личность. У него все получалось, за что бы он ни брался. И на врача выучился (медицинский - самый трудный тогда факультет), и писателем стал, и семью всю в люди вытянул, и Мелихово купил, и школы в деревне строил. Мелихово было какой-то экспериментальной станцией европеизма в России, и эксперимент удался. Чехов все улучшал, преображал, повышал в качестве. Это и есть культура - культивация, окультуривание.

И что еще чрезвычайно важно: в то же самое время, когда развернулась столь благотворная во всех смыслах деятельность Чехова, во всей России шел сходный процесс. Можно сказать, что Чехов был лицом своего времени. Эти годы - 1880 - 1904 - только большевистские фальсификаторы могли считать исключительно эпохой реакции. На деле это были самые динамичные годы русского развития - капиталистического, если угодно, - а точнее: европейского, западного. Это был пик имперского периода русской истории, о котором написал свои два тома Миронов. Дело шло к пресловутому «увенчанию здания», к чаемой либералами конституции. Щедрин острил: они не знают, чего хотят - конституции или севрюжины с хреном. Важно, однако, что севрюжина, несомненно, была, а увенчанием здания смело можно считать явление самого Чехова. Это была естественно, на английский лад рождаемая конституция - тип европейского человека. Русский европеизм -псевдоморфоз по Шпенглеру - становился органикой.

Конституция, однако, не состоялась, да и севрюжина, или, по Чехову, осетрина оказалась с душком.

Чехов все эти годы не только строил капитализм в России, не только ее европеизировал, но и умирал. Отсюда его прямо-таки метафизическая чуткость к символике русских степных просторов, усмотрение здесь образа русской жизни и смерти. Русская, чеховская Европа - та, которая была в Мелихове, - не задалась. Смерть Чехова была сверхличным событием, знаком русской судьбы: символическим срывом русской вестернизации, после чего произошел и реальный срыв.

Надеюсь, меня не поймут в том смысле, что смерть Чехова была причиной дальнейших русских неприятностей, что, мол, будь он жив, он бы большевиков не допустил: аd hoc non proper hoc, после этого - не вследствие этого. Вообще не следует искать в истории каузальной, причинной, необходимой последовательности, то есть закономерности. Вспомним еще раз Шпенглера: в истории нет законов, но она отягчена судьбой. Судьба - это логика органического существования. Смерть Чехова - судьбоносное событие, в той же русской органической логике происшедшее. Знаковость этой судьбы - в указании на негарантированность и, если угодно, случайность европейских поворотов в русской истории. Высокие достижения на этом пути возможны, но самого пути не удержать.

Как говорится в романе Эртеля «Гарденины»: нам были даны способа, но мы сбились с пахвей.

И опять же - нету здесь никакой необходимости: сегодня не удалось - завтра получится. Чтобы послезавтра обернуться каким-то еще третьим, пятым или десятым образом. То есть: если не прав историк Миронов, это не значит, что непременно прав Шпенглер.

И я знаю, как все здесь сказанное может опровергнуть Миронов: он приведет физико-географическое описание российской территории, из которого выяснится, что пресловутая равнина далеко не исчерпывает русского ландшафта, а составляет всего лишь столько-то процентов оного. И тоже будет прав.

Как говорил тот же Чехов: все на свете относительно, приблизительно, превратно и коловратно.

Российская история - нормальный ход?

Появилась книга, мимо которой нельзя пройти в любом разговоре о России и русской истории. Это двухтомное исследование Б.Н.Миронова «Социальная история России периода империи: генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства». Можно смело сказать, что таких книг в русской историографии не было со времен Ключевского (если не считать историка-марксиста Покровского): это не монография, каковых было много, и ценных, даже в советское время, - указанная работа претендует быть, да и может быть названа курсом русской истории. Установка автора на концептуальный курс несомненна - хотя этому, казалось бы, противоречат выбранные им хронологические рамки, ограниченные эпохой империи, так называемым петербургским периодом российской истории: 18-м - началом 20 века. От Петра Первого до большевиков, яснее сказать. Вот тут и возникает некое сразу же ощутимое противоречие: можно ли говорить о российской истории в целом, опираясь почти исключительно на ее картину в указанный период? Эвристичен ли такой подход? А ведь автор нескрываемо, даже с некоторым вызовом строит если не философию русской истории, то ее целостную концепцию: исходя из прошлого (причем относительно недавнего), оценивает настоящее и прогнозирует будущее. Тут возникает масса вопросов как методологического, так и мировоззрительного, если угодно, характера.