В процитированном Курицыне самое важное - указание на эстетизацию принципиально неэстетического материала как на главный закон современного искусства. Но тут не искусство только, не только современная сомнительная эстетика, а нечто большее, о чем после. Сейчас же хочу привести как пример такого рода нового эстетизма описание Курицыным вечера Евтушенко в московском книжном магазине "Шекспир":

Гений сильно опоздал, потом пил вино и болтал с самыми главными американцами, а публика, дура, ждала - почти час. Первой его фразой было - "У меня такое чувство, что сейчас зайдут и всех нас арестуют". Не помню, кто предложил позвать с мороза постовых и заплатить им (кристалловской водкой, конечно) за то, чтобы они помутузили Евтушенко дубинками. Но потом всё резко изменилось. Во-первых, дальше он говорил, в основном, по-английски. Во-вторых, когда читал стихи (на двух языках), шестидесятнические прихваты, столь нелепые в случае с "зайдут-арестуют", оказались волшебно-притягательными. Евтушенко впадает в образ, как другие впадают в раж. Станиславско-советская школа актерской игры: задушевная интонация, трагически-защемленный пафос, сбитая влет надежда, голова, запрокинутая как у старой мягкой игрушки или великого пианиста - вот-вот оторвется. Совершеннейшая чистота поэтического жеста: поэт весь в стихе, весь стих его - правда. Поэт подпрыгивал, размахивал руками, подходил к публике, обнимал кого-то за плечи, заглядывал кому-то в глаза. В крохотной аудитории это производило волшебное, обвораживающее и немного пугающее впечатление,

Старый Евтушенко оказывается по-новому модным, потому что он переведен критиком, точнее наблюдателем, зрителем, в иной концептуальный план. Главным оказываются не стихи, а перформанс, образ поэта, создаваемый поэтом, каковой поэт предстает в этом образе как самый настоящий симулякр. Настоящий симулякр - хорошо сказано. То, что казалось плохим у Евтушенко, - это вот его актерство, каботинство дурного тона, включая немыслимые одежды (он недавно появился в русской аудитории в Лос-Анджелесе в чем-то вроде пижамы, видимо сочтя пижамный верх за пиджак), - вся эта безвкусица оказалась стилем. В поэте главным оказался не слагатель слов, а клоун. Курицын описывает ожившую гофмановскую куклу, отсюда пугающее впечатление.

Между прочим, Белла Ахмадулина, увиденная вживе, страшно похожа на гадалку. Я думаю, что это главное в ней - этот визуальный образ. Этим она и берет публику. Кстати, о гадалках и прочих оккультных феноменах. Тут есть телевизионная фигура Джоан Риверс, очень похожая на обезьяну из той породы, что в Америке называют бабун. Она выдала дочку замуж и купила ей дом в приданое; но прежде чем в этот дом дочку вселить, наняла так называемую белую ведьму на предмет заклинания потенциальных привидений. Джоан Риверс отнюдь не дура, наоборот, пользуется репутацией одного из лучших американских острословов. Конечно, вся эта возня с привидениями была игрой. Эстетической игрой, то есть искусством, современным искусством.

Это и есть постмодернизм, особенно важный в русской его модификации: не писатель - "второе правительство", по Солженицыну, не поэт стал ведущей культурной фигурой, а клоун, шоумен (оставляю в стороне вопрос о шоумэнстве самого Солженицына - хотя бы потому, что оно отличалось не комическим, а трагическим оттенком).

Тут мне хочется привести одно курицынское кощунство. Он где-то написал, что Бродский умер вовремя. Не умри он, ему бы оставалось на выбор: или становиться признанным отечественным классиком, госпоэтом, или снова уходить в маргиналы. А ни того ни другого ему не хотелось. Курицын приводит точные слова Пригова: Бродский был великим поэтом в эпоху, когда великая поэзия больше невозможна. Мысль у Курицына тут та, что если человек, поэт, художник не способен или не хочет кривляться на тусовке, то места в культуре ему вроде бы уже и нет. Вот это и есть постмодернизм: существует только то, что явлено, видимо, осязаемо, телесно воплощено, что можно не только прочитать или увидеть, но и, так сказать, пощупать. Тусовка - это и есть нынешняя русская эстетическая форма. Главное в поэте - не стихи его, а тело и способы его вращения. Постмодернизм выявил в Евтушенко истинную его сущность - балерины. (Так когда-то, еще в сталинские времена, называли вратаря ленинградского "Динамо" Виктора Набутова. Вратарем он был так себе, но потом стал прекрасным спортивным комментатором и в этом качестве любимцем публики. )

Мне вспоминается по этому поводу одно старое высказывание Юрия Тынянова. Напомнив, что лучшие духи фиксируются на кишечных отбросах кашалота, Тынянов сказал, что современные поэты выдают за стихи - за духи - эти самые отбросы. Как видим, процесс не сегодня начался: те же футуристы, раскрашивавшие рожи, - уже давно прошедшее. Но сейчас этот процесс пришел к самосознанию. И понятно почему.

И тут мы выходим за рамки эстетики постмодернизма к чему-то явно большему и важнейшему. Этот культурный стиль - этот вот Большой Рынок, базар и позор (позор - от слова зреть, глядеть, глазеть) - называется по-другому демократией. Еще одна цитата из Курицына:

Постмодернизм - культура добрая, милосердная, теплая: не выбирает брезгливо, что эпопеи и поэмы - литература, а стишок на пейджере - не литература. Дескать, белые люди - люди, а всякие чучмеки - нелюди. Что письменность, то и литература.

Это, если угодно, - политическая корректность у Курицына. Как он сам где-то говорит, правильное ничуть не правильнее неправильного. Курицын - демократ, настоящий, инстинктивный, бессознательный. Нутряной, по-другому, хотя понятие нутра вроде бы не должно существовать в эпоху симулякров.

Когда пытаются говорить о смерти постмодернизма, делают одну ошибку: о нем говорят исключительно как об эстетической теории и практике. Между тем это понятие много шире: это мироощущение современности, стиль демократии. Вот в этом смысле я и сказал о нутряном демократизме Курицына. Нельзя отделить эстетику эпохи от прочих ее содержаний, всё это существует в стилистическом единстве. Если этого не понимают, то к чему тогда переиздавали Шпенглера? А стиль демократии - это и есть симулякры. Это шоу. Нет хлеба (в России, допустим, нет), так давайте зрелищ. А если хлеба вдосталь, как в Америке, так тем более требуются зрелища.