Чехов не менее, чем Томас Манн, понимал, что смерть это также комический персонаж. Давайте прочтем одну его раннюю юмореску, периода Антоши Чехонте:

"Надворный советник Семен Петрович Подтыкин сел за стол, покрыл свою грудь салфеткой и, сгорая нетерпением, стал ожидать того момента, когда начнут подавать блины... Перед ним, как перед полководцем, осматривающим поле битвы, расстилалась целая картина... Посреди стола, вытянувшись во фронт, стояли стройные бутылки. Тут были три сорта водок, киевская наливка, шатолароз, рейнвейн и даже пузатый сосуд с произведением отцов-бенедиктинцев. Вокруг напитков в художественном беспорядке теснились сельди с горчичным соусом, кильки, сметана, зернистая икра (3 рубля 40 копеек за фунт), свежая семга и прочее. Подтыкин глядел на всё это и жадно глотал слюни. Глаза его подернулись маслом, лицо покривилось сладострастьем...

Но вот, наконец, показалась кухарка с блинами. Семен Петрович, рискуя ожечь пальцы, схватил два верхних, самых горячих блина и аппетитно шлепнул их на свою тарелку. Блины были поджаристые, пористые, пухлые, как плечо купеческой дочки. Подтыкин приятно улыбнулся, икнул от восторга и облил их горячим маслом. Засим, как бы разжигая свой аппетит и наслаждаясь предвкушением, он медленно, с расстановкой обмазал их икрой. Места, на которые не попала икра, он облил сметаной. Оставалось теперь только есть, не правда ли? Но нет!.. Подтыкин взглянул на дела рук своих и не удовлетворился. Подумав немного, он положил на блины самый жирный кусок семги, кильку и сардинку, потом уж, млея и задыхаясь, свернул оба блина в трубку, с чувством выпил рюмку водки, крякнул, раскрыл рот...

Но тут его хватил апоплексический удар".

Эта юмореска называется "О бренности". Читаешь это сейчас и поневоле думаешь, что тут не только надворный советник Подтыкин пронес кусок мимо рта, но и со всей Россией это случилось, со всеми ее семгами, икрой, кильками и сельдями. Это картина символическая, можно даже сказать - пророческая. Если же тему словесно заострить, перевести в парадоксальный план, то тянет сказать, что именно Чехов лишил Россию всей этой благодати. Потому что это - не благодать, а иллюзия, призрак, покров Майи. Вот это и чувствовал - знал! - буддист Чехов.

Известно, какую свою вещь Чехов писал как бы впервые по-настоящему, вне мыслей и практики поденной спешной работы, - повесть "Степь". Это была, как бы сказали сейчас, декларация о намерениях. Вещь заявочная. И что же заявил подающий такие большие надежды автор? Да вот это самое буддийское небытие, растворенность человека в пейзаже. Степь и есть образ небытия. Много позднее провидец Шпенглер, начав писать о России, обнаружил ее, как это у него называлось, прафеномен - как раз в степи: степь - праобраз России: ширь во все стороны в отсутствие выси, горизонталь, а не вертикаль.

Приводить соответствующие цитаты из "Степи" значит переписывать ее чуть ли не полностью. Ограничимся краткой, но по духу сходной цитатой из другой чеховской вещи - "В родном углу" (рассказ 1897 года):

"Прекрасная природа, грезы, музыка говорят одно, а действительная жизнь другое. Очевидно, счастье и правда существуют где-то вне жизни... Надо не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и равнодушной, как вечность, с ее цветами, курганами и далью, и тогда будет хорошо..."

Помянутый Шкловский писал, что современники всегда лучше понимают писателя, чем позднейшие исследователи. Сейчас полагают, однако, что современники не понимали Чехова, своеобразия его таланта, чуждого какой-либо проповеди, тем более идеологии, каковая у настоящего писателя, считалось, должна быть либеральной. Теперь можно понять, что современники были правы, только высказывали свои суждения неадекватно, штампами и клише тогдашнего идеологического языка. При этом, кстати сказать, многим и нравилась пресловутая индифферентность Чехова. Критик Дистерло писал о "Степи":

"Сколько нужно душевного равновесия, спокойствия и беспечности, чтобы в наше время с таким эпическим пафосом предаться изображению природы! ...Г-н Чехов по натуре своей - пантеист-художник. Для него в мире нет ничего не достойного искусства".

Вроде бы и так, но можно ведь то же самое увидеть и по-другому: как сказал бы Набоков, "муаровый отлив" чеховской прозы. Тотальное признание действительности равнозначно ее отрицанию. Чистое бытие равно ничто, как учил нас Гегель. Чеховский пантеизм можно назвать также нигилизмом. Если Бог во всем, то значит Бога и нет. Это чистое бытие, лишенное определений, то есть вот это самое Ничто (если угодно, с большой буквы).

Суждения народнического теоретика Михайловского расцениваются как образец полного непонимания Чехова. А ведь Михайловский был прав, говоря:

"Чехову всё едино - что человек, что его тень, что колокольчик, что самоубийца. Вон быков везут, вон почта едет, вот человека задушили, вон шампанское пьют".

Чехов равнодушен, холоден. Приведенные слова Михайловского как раз относились к рассказу под названием "Холодная кровь", где везли этих самых быков. Между прочим, на бойню.

(Здесь нельзя хотя бы в скобках не вспомнить одной картинки из мемуарной книги известного чеховеда Чудакова, видевшего надпись на Ставропольской скотобойне, вывешенную в связи с юбилеем Достоевского: "Я реалист, но в высшем смысле". У нас еще будет речь о Чудакове).

Самые тогдашние тонкачи, например, Мережковский, заговорили в связи с этим об импрессионизме Чехова. У импрессионистов, как и у Чехова, нет "общей идеи", более того, у них нет смысловой композиции картины - только цветовые пятна. Но всё же не стоит это сводить к вопросу о методе: здесь и мировоззрение чувствуется, тот самый пантеизм. Равный, в определенном повороте, нигилизму. Между прочим, Шпенглер считал импрессионизм упадком живописи, чуть ли не распадом ее. Понятно почему: Шпенглер - смысловик.

Михайловский, повторяю, в сущности, прав. Ошибку он делает ту же, что Писарев в статьях о Пушкине: качество - определенное верно - принимает за недостаток. Но дело всё-таки сложнее. "Равнодушие" Чехова, индифферентность - от глубокой тоски. От предчувствия смерти, от сознания конечности, бренности жизни. Степь, сказано, - это образ смерти у Чехова. Степь как ширь, бесконечность, бесформенность.