Чем не Мария Шарапова, на которую я, старый поэт некоторым образом, смотрю даже не как Кавалеров, а как другой персонаж другого романа одесской школы, вздыхавший: Какая фемина! Я люблю ее как дочь!

В русской культурной традиции, как известно, поэт - фигура скорее трагическая. Чтоб далеко не ходить в утверждении этого, в общем-то, бесспорного, тезиса, вспомним хотя бы слова Мандельштама: "Нигде так серьезно не относятся к стихам, как в России: за них убивают". Были ли в России счастливые поэты? Пастернак очень подходил на эту роль. Шкловский писал о молодом Пастернаке: "Счастливый человек. Жизнь свою он должен прожить знаменитым, избалованным и богатым". Нельзя не заметить, что все эти три определения счастья действительно присутствовали в жизни Пастернака, но счастливым он всё-таки не был: подпортили ему жизнь в самом конце. История русской поэзии - самый настоящий мартиролог. Но есть, есть всё-таки одно поистине счастливое исключение.

Это, конечно, Евгений Евтушенко.

Несомненно, он чувствует, что жизнь наделила его сверх меры. Отсюда один понятный евтушенковский комплекс: он хочет представить себя, свою жизнь более драматической и тяжелой, чем она есть на деле. Поэтому он называет свою автобиографическую книгу "Волчий паспорт". Это Евтушенко-то жил по волчьему паспорту? Человек, которому с самой ранней молодости был открыт весь мир? Любимец публики, автор десятков поэтических сборников (а потом и прозы, и кинофильмов), человек, реализовавшийся более чем на сто процентов, другими словами, получивший более, чем заслуживает. "Волчий паспорт" идет из глубин детства, когда его вытурили из школы с этой самой бумажкой. Так он через несколько лет, не имея аттестата десятилетки, был принят в Литературный институт. Первую книгу выпустил в девятнадцать лет, в Союз писателей приняли в двадцать. И когда Евтушенко пытается рассказывать, каким унижениям и дискриминациям подвергали его советские литературные чиновники, читателю становится смешно. Например, история с транзитной поездкой в Данию по пути на Кубу. Поликарпов запретил, так Евтушенко поднялся на другой этаж того же здания и получил разрешение аж от самого Суслова. Тяжелая жизнь, что и говорить: много пришлось походить по лестницам и коридорам власти.

В Америке сравнительно недавно было придумано убийственное словечко: радикальный шик. Это то самое левое мировоззрение, которое рекламируют либералы, разъезжающие в лимузинах (лимузинный либерализм, по-другому). Евтушенко - советский пример этой жизненной установки, этой, если угодно, судьбы. Он даже не замечает, как на каждом шагу проговаривается. Пример: группа молодых писателей в Крыму в августе 68-го года обеспокоена политической обстановкой. И вот как об этом написано:

"Мы сидели на белоснежной террасе под низким душным навесом небосвода, с которого, казалось, вот-вот обвалятся звезды прямо на наш стол, пили одно из самых лучших шампанских мира - новосветский брют и говорили о том, что тогда больше всего тревожило российскую либеральную интеллигенцию, - о Чехословакии".

В Записях Блока к поэме "Возмездие" есть рассказ о Некрасове: продекламировав стихотворение, кончавшееся словами: "Но хлеб полей, возделанных рабами, Нейдет мне впрок", он добавил: "А вот мы его шампанским запьем".

Самое интересное, самое важное: у нас нет никаких оснований подвергать сомнению искренность Евтушенко. Он действительно отправил в Кремль телеграмму, протестующую против вторжения в Чехословакию, действительно ответно наорал на Хрущева, громившего творческую интеллигенцию на достопамятных банкетных встречах. Его фронда была подлинной и, безусловно, чревата была риском. Он сам, во всяком случае, рисковал: самосознание риска у него было. Но тут вот закрадывается один гнусный вопросик: а всерьез ли его трактовало начальство? Видело ли в нем действительную угрозу?

Большая ошибка либералов всех времен и народов - видеть начальство глупее, чем оно есть. Опыт власти - серьезный опыт, и как-то не верится, что на самом верху сидят самые дураки. Не забудем также о существовании так называемого аппарата: там-то уж точно сидели (и сидят) люди всячески прожженные и сообразительные. Евтушенко сколько угодно мог думать, что он против румяных комсомольских вождей, а на деле, похоже, эти вожди и водили его на ниточках.

Написала же старуха Мандельштам, что Евтушенко и Вознесенский делали для большевиков ту работу, которую до них делал Эренбург: представляли режим в лучшем, чем он заслуживает, свете.

Что начальство сразу же поняло в Евтушенко? Что он свой - не продаст и не убежит. Его спонтанные заграничные эскапады - вроде публикации на Западе автобиографии, не апробированной советской цензурой, - были встроены в эту программу. Тем более ценился на Западе этот советский сердитый молодой человек. Конечно, время от времени начальство устраивало ему выволочку; но это был элемент всё той же игры.

Думается даже, что начальство по-своему любило Евтушенко - по формуле Лермонтова: "Нет, не тебя так пылко я люблю, Не для тебя души моей терзанья, - Люблю в тебе я прежние страданья И молодость, и молодость погибшую мою". Циникам у власти невольно нравился этот реликтовый идеалист, напоминавший, должно быть, им собственную комсомольскую юность.

Вот одно свидетельство из "Волчьего паспорта": некий литературный начальник сказал Евтушенко, что будет его печатать, если в его стихах против советской власти будет не более тридцати процентов текста. Евтушенко пишет:

"Я обомлел, ибо мне и в голову тогда не приходило, что я могу написать хоть строку против советской власти. Но он-то, исходя из своей психологии политического прожженного спекулянта, был уверен, что для меня "очищение идеалов" не что иное, как театрализованная спекуляция. Профессиональные охранники идеалов - тех самых идеалов, которые я столь возвышенно собирался "очищать", - постепенно выбивали из меня веру в сами эти идеалы".

Выбивать-то выбивали - жизнь сама выбивала, - но молодой поэт им всё-таки нравился. Не думаю, что эти умные циники принимали Евтушенко за своего, играющего в те же игры. Они видели, что парнишка, так сказать, с придурью - вот с этими комсомольскими идеалами, - но это и повышало его шансы, и веру в него укрепляло: всё-таки свой.