К хемигуэевскому юбилею в Америке, натурально, вышли кое-какие книги о национальном классике. Прежде всего, книга самого Хемингуэя - ее настриг из оставшихся рукописей сын писателя Патрик, и назвал этот опус "Истина с первого взгляда": что-то опять об Африке и львах. Гораздо более завлекательным оказался квази-исторический роман Клэнси Карлайла "Пилигримы в Париже" - о парижских годах молодого Хемингуэя и о его тогдашнем окружении. Представление об этом сочинении дает рецензия Кристофера Леман-Хаупта в Нью-Йорк Таймс от 7 июля. Процитирую кое-что оттуда:

Мы узнаем, что делали Хемингуэй и Джойс в течение долгих вечеров, проводившихся вместе, и как однажды неофит Хемингуэй прикатил знаменитого автора "Улисса" домой на тачке. Узнаем также о сексуальных экспериментах, проделывавшихся Джойсом с его женой Норой, и как Джойс подговорил ее взять в любовники Хемингуэя, но тот как раз находился в одном из своих импотентных периодов и Нору отверг.

Откуда мог узнать автор Пилигриммов в Париже обо всех этих занимательных происшествиях? Да он их отчасти выудил из многочисленных мемуаров современников этой замечательной эпохи, а частично просто выдумал сам. И образ Хемингуэя, им созданный, отнюдь не вызывает симпатии. Он представлен у Клэнси Карлайла как хвастливый лжец, садистический издеватель, разочарованный неудачник, слюнявый пьяница, фанатик, антисемит и ненавистник мужчин-гомосексуалистов, при этом испытывавший тягу к лесбиянкам и по этой причине заставивший сделать короткую стрижку свою первую жену Хэдли Ричардсон. То, что Хемингуэй был одним из величайших писателей-модернистов, особого интереса у автора не вызывает. В конце своей книги Клэнси Карлайл заставляет Роберта Мак-Лемана, издателя и друга Хемингуэя, произнести такую фразу: "Хемингуэй со временем поймет, что качества, которые он ненавидит и презирает в других, присущи ему самому, и этой ненавистью он их пытается вытеснить. Но когда-нибудь они выйдут наружу". Судя по описанию парижских лет Хемингуэя, данному в этом романе, - заканчивает свою рецензию Кристофер Леман-Хаупт, - всё, что случилось с ним потом, вполне им заслужено.

Романчик Клэнси Карлайла, конечно, курьез, что называется, спекуляция на теме, вообще дешевка. Но тема "Хемингуэй-невротик", несомненно, существует. Ее следует обсудить хотя бы потому, что она выходит далеко за пределы персональных проблем Хемингуэя и в свое время приобрела некий общекультурный разворот. Он создал - как в прозе своей, так и в личной жизни - ярко выраженный стиль, которому принялись повально подражать во всем мире, в том числе и в советской России, где соответствующая эпидемия началась после выхода его двухтомника 59-го года. Об этом весьма артикулированно пишут Вайль и Генис в книге "Шестидесятые":

Хемингуэй существовал не для чтения. Важны были формы восприятия жизни, выстроенные писателем. Формам можно было подражать. В них можно было влить свой контекст. 60-е не просто реабилитировали некогда запретного Хемингуэя. Они перевели на русский не столько его книги, сколько стиль его жизни. При этом писателем распоряжались с тем произволом, который может оправдать только любовь. Подражание Хемингуэю начиналось с внешности. Можно сказать, что 60-е вообще начались с проблем моды. Стиляги были первыми стихийными нонконформистами. ... Хемингуэевская мода была следующим шагом. Она не удовлетворялась перечнем аксессуаров - грубый свитер, трубка, борода. Всё это желательно, но не обязательно, важнее подчеркнутое безразличие к одежде. Жить спустя рукава проще в свитере, чем в пиджаке. Хемингуэевский мир изобилует предметами, за которыми не стоят идеи. У Хемингуэя постоянно пьют, едят, ловят рыбу, убивают быков, ездят на машинах, совокупляются, воюют, охотятся. С Хемингуэем пришла в Россию конкретность бытия. Спор души с телом стал решаться в пользу тела. Верх и низ поменялись местами. И это была одна из многих микрореволюций 60-х. Грубость, имевшая много оттенков, стала ее приметой. Грубость - это не только отсутствие сантиментов, это и намеренное упрощение, отсечение полисемии: есть то, что есть, и не больше, Хемингуэй учил, как убирать из жизни не только прилагательные, но и символы. Он возвращал миру определенность, размытую долгим засилием аллегорий. ...

Вывод, который сделали 60-е из хемингуэевского материализма, - закономерен, хотя и странен. Престижным стал антиинтеллектуализм.

И так далее. В этом отрывке много советской специфики, связанной с пресловутыми шестидесятыми годами, но она верна и в отношении самого Хемингуэя. При всем своем хемингуэевском антиинтеллектуализме советское шестидесятничество было всё-таки своеобразной идеологией - хотя бы и с приставкой "анти". Вообще то, что описывается в приведенном отрывке, можно было бы поставить в культурный контекст, созданный влиянием сартровского экзистенциализма. Советская хемингуэевщина была экзистенциализмом для бедных: Сартр-философ не переводился, а Хемингуэй стал доступен. Но в большом, внесоветском мире влияние личности Хемингуэя и его образа жизни тоже сказывалось и оно породило явление, называемое мачизмом. Мачизм (от слова "мачо" - мужчина на испанском слэнге) - подчеркнуто мужское поведение, Он существовал, этот мачизм, и существует помимо Хемингуэя и характерен для ментальности латино-американских стран. Великолепный образчик этой ментальности, этой, можно сказать, культуры представлен в рассказе Сомерсета Моэма "Безволосый мексиканец". Вот как рассуждает там персонаж, называющий себя мексиканским генералом, а, может, и в самом деле мексиканский генерал:

Я вообще предпочитаю револьверу нож. По-моему, это более элегантное оружие. Спустить курок каждый может, но чтоб действовать ножом, нужно быть мужчиной. Сам не знаю, как приятней засыпать: с поцелуем красивой женщины на губах или же с сигаретой во рту.

Или такая сцена оттуда же:

Вы каждый день чистите зубы? Я тоже. Этому я научился в Нью Йорке. По-моему, хорошие зубы - украшение мужчины. В купе был умывальник, и генерал, плюясь и кашляя, старательно вычистил над ним зубы. Потом достал из чемодана флакон одеколона, вылил немного на край полотенца и растер себе лицо и руки. Затем извлек гребенку и тщательно, волосок к волоску, причесал свой парик. И наконец, вынув из чемодана другой флакон, с пульверизатором, и выпустив целое облако благоуханий, опрыскал себе рубашку, пиджак, носовой платок, после чего, с выражением полнейшего самодовольства, в сознании исполненного долга перед миром обратился к Эшендену со словами: