— Вот именно. И мы наконец сегодня это проделали! Дап неожиданно предоставил мне слово, и пришлось высказать эту идею вслух.

— И они были шокированы?

— Не то слово!

Таквер засмеялась. Пилюн сидела рядом с Шевеком на высоком стульчике и пробовала свои новые, только что выросшие зубки на корке хлеба, напевая что-то вроде: «О мамочка, папочка, тапочка, тап!» Шевек, большой любитель сам сочинять подобные стишки, тут же ответил ей примерно в том же духе, одновременно продолжая серьезный разговор со взрослыми — не очень, правда, оживленный, с долгими паузами. Бедап относился к этому спокойно — он давно привык, что Шевека нужно воспринимать таким, какой он есть, или не воспринимать вовсе. Самой молчаливой в их компании сегодня была Садик.

Бедап посидел с ними еще около часа в уютной, просторной общей гостиной, потом встал и предложил Садик проводить ее до интерната, поскольку ему это было попути. И тут вышла заминка, причем смысл ее уловили только родители Садик, а Бедап понял одно: вместе с ними пойдет и Шевек, а Таквер не пойдет, потому что ей пора кормить и укладывать спать Пилюн, которая уже начинала похныкивать. Таквер поцеловала Бедапа на прощание, и они ушли. Провожая Садик, мужчины настолько увлеклись разговором, что прошли мимо учебного центра и повернули обратно. Перед входом в спальный корпус Садик остановилась. Она стояла неподвижно, совершенно прямая, тоненькая, с каким-то застывшим лицом. И молчала. Шевек сперва тоже как бы застыл, потом встревожился:

— В чем дело, Садик?

— Шевек, можно я останусь сегодня ночевать дома? — спросила она.

— Конечно. Но что случилось?

Тонкое продолговатое лицо Садик задрожало так, что, казалось, вот-вот рассыплется на куски.

— Они меня не любят! Они не хотят, чтобы я спала в их спальне! — Голосок ее звенел от сдерживаемого напряжения, хотя говорила она очень тихо.

— Не любят тебя? Но почему ты так решила? В чем дело, Садик?

Они даже не коснулись друг друга. Девочка отвечала отцу с мужеством крайнего отчаяния.

— Потому что они не любят... ненавидят ваш Синдикат, и Бедапа, и... и тебя! Они называют... Старшая сестра в нашей спальне... она сказала, что ты... что все мы пре... Она сказала, что мы ПРЕДАТЕЛИ! — И, выговорив это слово, Садик вздрогнула так, словно в нее выстрелили. Шевек тут же схватил ее, прижал к себе, и она прильнула к нему, обхватив его за шею и рыдая взахлеб. Она была уже слишком большой девочкой, чтобы ее можно было взять на руки, и они просто стояли, обнявшись, и Шевек гладил дочку по голове, потом посмотрел на Бедапа глазами, полными слез, и сказал:

— Ничего, Дап. Ты иди, иди...

Бедапу ничего другого не оставалось, он не мог разделить с ними это горе, эти глубинные и чрезвычайно сложные отношения родственной близости. Он чувствовал себя совершенно бесполезным и совершенно лишним, хотя от всей души сочувствовал обоим. «Я прожил тридцать девять лет, — думал он, направляясь к своему общежитию, где в комнате их было пятеро, чужих друг другу и совершенно не зависящих друг от друга людей. — Через месяц мне стукнет сорок. А что я сделал за свою жизнь? Чем занимался столько времени? Ничем в общем-то особенным. Часто совался не в свое дело. Вмешивался в чужую жизнь — потому что своей собственной у меня нет... И почему-то у меня никогда не хватало времени... Хотя его запас вот-вот истощится — во всяком случае, то время, которое было выделено на меня. Скорее всего это случится внезапно, и я так никогда и не обрету... ничего подобного ЭТОМУ». Он оглянулся, надеясь снова увидеть их, отца и дочь. Но перед ним расстилалась только пустынная тихая улица, где у фонарей стояли неяркие лужицы света. Он либо отошел уже слишком далеко, либо они сами успели уйти. А что именно он имел в виду под ЭТИМ, он и сам не смог бы, наверное, сказать. Но понимал, что вся его надежда заключена в ЭТОМ, что если он хочет спасти, как следует прожить остаток своей жизни, то должен полностью переменить ее.

Когда Садик достаточно успокоилась, Шевек усадил ее на ступеньку крыльца, а сам пошел сообщить дежурной сестре, что девочка останется ночевать с родителями. Та разговаривала с ним холодно. Взрослые, работавшие в детских интернатах, обычно не одобряли, когда дети оставались с родителями целые сутки, считая, что это развращает. И Шевек уверял себя, что недружелюбный тон дежурной вызван именно этим, а не чем-то другим. Окна учебного центра ярко светились, в ушах звенело от детских голосов, кто-то разучивал музыкальную пьесу... Все это было хорошо и давно ему знакомо — звуки, запахи, тени. Эхо его детства. Его Шевек хорошо помнил. Хорошо помнил он также и свои тогдашние страхи и сомнения. Хотя детские страхи обычно быстро забываются...

Потом они с Садик пошли домой, и он все время обнимал девочку за плечи. Она долго молчала, все еще борясь со слезами, потом, почти у входа в общежитие, сказала резко:

— Я понимаю, что буду мешать вам с Таквер. Я знаю, я уже большая, чтобы ночевать с вами в одной комнате.

— И давно ты так решила? — растерялся Шевек.

— Да. Взрослым нужно бывать наедине.

— Но Пилюн же ночует с нами, — возразил он.

— Пилюн не считается!

— Ну и ты пока что не считаешься!

Она презрительно, но с облегчением фыркнула и даже попыталась улыбнуться.

Когда они вошли в ярко освещенную комнату и Таквер увидела бледное, покрытое красными пятнами лицо дочери, она страшно встревожилась.

— Что еще случилось?!

И Пилюн, которую оторвали от груди и которая уже начинала засыпать, тут же заныла, и Садик, разумеется, тут же снова разревелась, вторя сестренке, и некоторое время казалось, что в комнате плачут все и все друг друга утешают и одновременно не хотят, чтобы их утешали. Потом вдруг все как-то разом смолкли. Пилюн сидела у матери на коленях, Садик — у отца.

Потом младшую из сестер переодели и уложили спать, и Таквер спросила у старшей тихо, но взволнованно:

— Ну? Так что же все-таки произошло?

Садик и сама уже почти заснула на груди у Шевека, но он почувствовал, как при этом вопросе она вздрогнула и вся сжалась, готовясь отвечать. Он погладил девочку по голове и ответил вместо нее:

— Кое-кому в учебном центре мы очень не нравимся.

— Но, черт возьми, какое они имеют право проявлять это открыто? Да еще при детях!

— Ш-ш-ш. Из-за Синдиката.

— О черт! — сказала Таквер с каким-то странным горловым смешком и принялась застегивать кофту, но нечаянно оторвала пуговицу — прямо «с мясом» — и долго удивленно на нее смотрела. Потом подняла глаза на Шевека и прижавшуюся к нему Садик.

— И давно это продолжается?

— Давно, — буркнула Садик.

— Несколько дней? Декад? Всю четверть?

— Ой, куда дольше, мам! Но теперь они стали... Они просто ужасно ведут себя! В спальне, ночью. А Терзол их даже не останавливает. — Садик говорила, словно во сне — каким-то ровным, безжизненным тоном.

— И что же они делают? — с легкой угрозой спросила Таквер, хотя Шевек упорно пытался остановить ее взглядом.

— Ну они... Они все просто противные! Они не принимают меня играть. Ни во что. Помнишь Тип? Она ведь была моей лучшей подругой, мы с ней всегда подолгу разговаривали, когда в спальнях гасили свет... Так вот теперь Тип ко мне даже подходить перестала. А старшей сестрой у нас в'спальне стала Терзол, и она... она говорит, что Шевек... Шевек...

Он все-таки вмешался, чувствуя, что Садик снова вот-вот сломается, такое напряжение и без того оказалось ей не по силам.

— Эта Терзол, — спокойно сказал он, — заявляет, что Шевек — предатель, а Садик — эгоистка... Ну ты же знаешь, что она может говорить, Таквер! — Глаза его сверкнули. Таквер ласково погладила дочь по щеке, коротко и довольно застенчиво, и сказала тихонько:

— Да, это я знаю. — И отошла, и села на другую кровать, и стала молча глядеть на них.

Малышка крепко спала за ширмой в своей кроватке и даже чуть похрапывала. Соседи возвращались к себе, кто-то крикнул, прощаясь: «Спокойной ночи!», и кто-то крикнул то же в ответ из открытого окна общежития. Огромное здание — две сотни комнат — было полно жизни и движения; будучи отделенными от этого мирка, они все равно оставались его частью. Садик сползла с отцовских колен и села на кровать рядом с ним и как можно ближе. Ее темные волосы растрепались и свисали длинными прядями вдоль лица.