— Мы дети Времени, — сказал Шевек на своем родном языке. Его молодой собеседник некоторое время молча смотрел на него, потом повторил эти слова на йотик:
— Да, мы дети Времени.
— Верно, — сказал Шевек и рассмеялся. — Хорошо, брат! Тогда давайте снова свяжемся по радио с нашим Синдикатом... для начала... Я сказал Кенг — вы ее знаете, она посол Земли, — что мне нечем отплатить представителям Земли и Хайна за то, что они сделали для меня; ну что ж, может быть, я хоть вам, Кетхо, смогу чем-то отплатить за добро. Какой-нибудь идеей, обещанием, хотя бы риском...
— Я немедленно переговорю с нашим командиром, — сказал Кетхо. Вид у него, как всегда, был довольно суровый, однако голос едва заметно дрожал — то ли от волнения, то ли от ощущения сбывшейся надежды.
Ночью Шевек не мог уснуть и сидел в «зимнем саду». Свет был погашен, в иллюминаторах ярко светились звезды. Воздух был прохладен и чист. Какое-то растение из неведомого Шевеку мира благоухало, раскрыв на ночь свои цветы среди темной листвы, словно желало привлечь необходимых ему насекомых за триллионы миль, через космическое пространство, в этот крошечный искусственный мирок, созданный руками человека и находящийся в иной галактике. Солнца в разных галактиках светят по-разному, но вот тьма всюду одна. Шевек стоял перед широким прозрачным иллюминатором, глядя на ночную сторону Анарреса, черную полусферу, закрывавшую уже значительную часть звездного небосклона. Он думал, будет ли его встречать Таквер. Пока что она еще не приехала в Аббенай из Города Благоденствия; во всяком случае, он во время последнего сеанса радиосвязи попросил Бедапа подумать, разумно ли Таквер приезжать в Космопорт. «Неужели ты думаешь, что я смогу остановить ее, даже если это будет совершенно неразумно?» — засмеялся в ответ Бедап. Шевек надеялся, что Таквер будет добираться с побережья Сорру-бы на дирижабле, тем более если возьмет, как он надеялся, девочек с собой. Поездка на поезде слишком утомительна, особенно с детьми. Он еще не забыл то кошмарное путешествие из Чакара в Аббенай, когда Садик настолько плохо переносила дорогу — они ехали более трех суток, — что чуть не умерла.
Дверь тихонько отворилась, пропуская полосу света. В сад заглянул командир корабля и окликнул Шевека по имени. Вместе с командиром шел Кетхо.
— Мы только что получили разрешение на посадку нашего «челнока» от ваших диспетчеров, — сказал командир, невысокий, рыжеволосый землянин, очень сдержанный, немногословный и чрезвычайно деловой. — Если вы готовы, можно начинать посадку прямо сейчас.
— Да, конечно!
Командир кивнул и вышел. Кетхо подошел ближе и остановился рядом с Шевеком.
— Ты уверен, что хочешь пройти сквозь эту стену со мною вместе, аммар Кетхо? — Шевек говорил на языке правик. — Ты же понимаешь, что мне куда проще: я ведь в любом случае возвращаюсь домой. А ты свой дом покидаешь! «Настоящее путешествие всегда включает в себя возвращение...»
— Я тоже надеюсь вернуться, — тихо и уверенно сказал Кетхо. — В свое время.
— Когда мы должны начать посадку?
— Минут через двадцать.
— Я готов. Багажа у меня нет. — Шевек засмеялся. То был смех чистой, непритворной радости, и его спутник сурово посмотрел на него, словно совсем позабыв, что такое простая радость, но все же припоминая ее как нечто далекое, знакомое лишь по временам детства. Шевеку показалось, что он хочет его о чем-то спросить. Но так и не спросил.
— В Аббенае сейчас раннее утро, — сказал Кетхо и пошел собираться. С Шевеком они договорились встретиться уже у шлюза.
Оставшись один, Шевек снова повернулся к иллюминатору и увидел ослепительный серп всходящего над Ти-менским морем солнца.
«Сегодня я буду спать дома, — думал он, — рядом с Таквер. Жаль все-таки, что я не захватил для Пилюн ту картинку с ягненком!»
Но он ничего с собой не захватил с Урраса. И руки его, как всегда, были пусты.
Уходящие из Омеласа
Уходящие из Омеласа
(вариации на тему из сочинений Уильяма Джемса)
Центральная идея публикуемого ниже психомифа — тема козла отпущения — отсылает нас прямиком к «Братьям Карамазовым» Достоевского, и несколько человек уже спрашивали меня с легким подозрением, как бы ожидая подвоха, почему я одалживаюсь именно у Уильяма Джемса. Ответ весьма банален — с тех самых пор, как мне минуло двадцать пять лет, я была совершенно не в силах перечитывать любимого некогда классика и попросту запамятовала о бесспорном его приоритете. Лишь наткнувшись на подобный же пассаж в «Нравственном философе и нравственной жизни» Джемса, я пережила подлинный шок узнавания. Вот как он звучит:
Если допустить гипотетически, что нам предложено существовать в мире утопий досточтимых Фурье, Беллами и Морриса, где благополучие и счастье миллионов зиждутся единственно на том простейшем условии, что некая пропащая душа где-то на самом краю мироздания должна влачить одинокое существование в ужасных мучениях, о которых, невзирая на их удаленность и уникальность, тут же становится известно каждому, то, хотя от предоставленной нам утопии мы и не в силах отказаться, каким же звериным оскалом оборачивается к нам все наше блаженство, наше осознанное приятие подобной сделки с собственной совестью!
Вряд ли вообще возможно лучше сформулировать дилемму американского самосознания. Достоевский был величайшим из художников и к тому же проповедником самых радикальных взглядов, но его преждевременный социальный порыв обернулся против него же самого, ввергнув в пучину реакционного насилия. Тогда как типичный американский джентльмен Джемс, кажущийся сегодня столь мягким, столь наивно интеллигентным, — взгляните, как часто употребляет он уничижительное местоимение «мы» («нас», «наше»), как бы скромно предполагая несомненное равенство с собой любого из своих читателей, — был, есть и навсегда останется носителем истинного философского радикализма. Сразу же вслед за пассажем о «пропащей душе» Джемс продолжает:
Все высочайшие, все самые пронзительные идеалы — насквозь революционны. Они редко преподносятся нам в одежках из прошлого — куда как чаще под видом якобы убедительных воспоминаний о вероятном будущем, из которых обществу предстоит извлечь лишь очередной урок повиновения...
Связь двух приведенных сентенций с публикуемым здесь рассказом, с фантастикой вообще, со всеми размышлениями о будущем — самая что ни на есть непосредственная. Идеалы как «воспоминания о будущем» — до чего же деликатное и в то же время весьма отрезвляющее замечание!
Естественно, я отнюдь не сидела перед открытым томиком Джемса, когда у меня родилось намерение изложить историю об этой самой «пропащей душе». Прямые замыкания в жизни сочинителя — крайняя редкость. Я уселась писать, потому что сама переживала тогда нечто подобное, не имея в голове ничего, кроме одного лишь слова «Омелас», которое позаимствовала с обычного дорожного указателя «Салем (Орегон)» — справа налево. А вам не доводилось разве читать таким образом дорожные указатели? ПОТС. ОНЖОРОТСО, ИТЕД. ОКСИЦНАРФ-НАС.. Салем это шалом, это солям, это мир. Мелас. Омелас. Омелас. Homme hdlas[1][. «Откуда вы черпаете свои сюжеты, миссис Лe Гуин?» Из полузабытого Достоевского да еще из прочитанных задом наперед дорожных указателей, разумеется. Откуда же еще?!