Мать приняла мою жестокость без слез, без сетований. Она ведь и сама когда-то поступила так же, покинув Терру. И все же обронила позднее в тот вечер: «Мы ведь сможем изредка беседовать по ансиблю, пока ты будешь на Хайне». Она как бы ободряла этим меня, не себя. Полагаю, ей припомнилось, как сама она, сказав родным последнее «прощай», ступила на борт СКОКС-корабля, чтобы сойти на Хайне спустя всего лишь несколько релятивистских часов, — полвека после смерти на Терре ее матери. Она тоже могла бы поговорить по ансиблю, но с кем? Я не изведал подобной муки, а вот ей довелось. И она находила слабое утешение в том, что мне это пока что не грозит.
Все для меня тогда стало временным, каждую фразу хотелось предварить словами «пока что…» О этот горький мед последних деньков! Как же я любовался собой тогда, я как бы снова балансировал на осклизлом валуне посреди ревущего потока с острогой в железной руке — всем героям герой! До чего же бездумно комкал я в руке листок тягучего уданского периода своей краткой жизни, стремясь отшвырнуть его прочь и открыть новый, манящий девственной белизной!
Был миг, когда мне приоткрылся истинный смысл того, что собирался я тогда совершить, — но всего один и столь краткий, что я отверг прозрение.
Случилось это в теплый дождливый полдень в самом конце каникул. Сидя в мастерской при эллинге, я с увлечением мастерил новую банку для маленькой красной плоскодонки, на которой мы обычно ходили в дальнюю рыбалку. Постоянные глухие раскаты с раздувшейся реки служили мне прекрасным фоном для мыслей о разном — я воображал себя на какой-нибудь далекой планете в сотне световых лет вспоминающим этот день и час, запах реки и стружки, несмолкаемый говор воды, как бы загодя пытаясь исцелиться от ностальгии, которую предстояло пережить только в далеком будущем. Вдруг, после робкого стука в дверь, в мастерскую заглянула Исидри — тонкое смуглое личико, длинная коса волос чуть светлее моих, искательный взгляд ясных светлых глаз.
— Хидео, — начала она, — ты можешь уделить мне минутку-другую? Нам нужно поговорить.
— Заходи, заходи! — ответил я с напускной бодростью и радушием, хотя вряд ли сознавал тогда отчетливо, что мне просто недостало бы духу самому завести этот разговор с ней, что я как бы опасался чего-то — чего, спрашивается?
Присев на краешек верстака, Исидри какое-то время молча следила за моими трудами. Когда пауза затянулась и я завел треп о погоде, она перебила:
— Знаешь ли ты, почему я сторонилась тебя?
— Сторонилась? Меня? — делано изумился я. На это Исидри вздохнула. Видимо, она надеялась на утвердительный ответ, могущий облегчить все остальное. Но я не мог помочь ей.
Ведь лгал я лишь в том, что якобы не замечал такой ее отчужденности. Я действительно никогда, никогда, пока она сама мне не призналась, не мог сообразить, в чем причина.
— Еще позапрошлой зимой я поняла, что люблю тебя, — сказала Исидри. — Я не собиралась рассказывать тебе о своих чувствах, потому что… да это и так понятно. Если бы ты чувствовал ко мне хоть что-то, то сам бы давно все заметил. Но моя любовь не оказалась взаимной. Стало быть, не судьба. Но когда ты сказал, что уезжаешь, покидаешь нас навсегда… Сперва мне казалось, что тем более не следует ничего говорить. Но после я поняла — так будет нечестно. Во всяком случае, с моей стороны. Любовь имеет право быть высказанной. И у тебя есть право знать, что кто-то любит тебя. Что кто-то любил тебя, мог бы любить тебя. Мы все нуждаемся в подобном знании. Возможно, это самое важное, в чем мы нуждаемся. Поэтому я и решила сказать тебе. А еще я опасалась, что ты можешь неправильно истолковать мое поведение, подумать, что я не люблю тебя. Порой это могло выглядеть именно так. Но это было не так.
Спрыгнув с верстака, девушка двинулась к двери.
— Сидри! — воскликнул я вслед, имя вырвалось из моей груди странным, хриплым выдохом, одно лишь имя, ни слова более — не было слов. Не было больше ни чувств, ни сострадания, ни давешней ностальгии, ни моих сладостных мучений. Я стоял там как громом пораженный. Наши глаза встретились. Мы замерли, заглянув друг другу в самую душу. Затем Исидри отвела взгляд, губы ее искривила болезненная гримаска, и она тихонько скользнула за дверь.
Я не пошел за нею. Мне нечего было сказать ей. Абсолютно нечего. Я чувствовал, что поиски нужных слов займут недели, месяцы, годы. Считаные минуты назад я был безмерно богат и счастлив, упоен собой и своим предназначением — а теперь стоял опустошенный и нищий, уныло глядя в мир, который собирался покинуть.
Этот миг моего прозрения длился на самом деле добрый час — на всю жизнь запечатлевшийся в памяти как «час в эллинге». Ссутулившись, я сидел на высоком верстаке, где недавно сидела Исидри. Лил дождь, бесилась река, смеркалось. Очнувшись в конце концов, я включил свет, как бы пытаясь затмить им ужасающую правду действительности, отстоять перед нею мою цель, мои планы на будущее. Я начал возводить в душе своего рода эмоциональную стену, чтобы спрятаться за нею от того, что так ярко высветила Исидри во мне самом, чтобы уйти от взгляда ее безжалостных и ласковых глаз.
К моменту, когда я поднялся в дом к обеду, ко мне уже вернулось самообладание. Укладываясь в тот вечер спать, я снова был хозяином собственной судьбы, уверенным в своем выборе. Более того, я готов был отпустить самому себе грехи грядущей тоски по Исидри, своего сострадания к ней — хотя, возможно, и не вполне. Я не видел в том ничего для нее зазорного или оскорбительного. Скорее уж для себя. Я-то стыдился этого своего «часа в эллинге», стеснялся пережитого там самобичевания. И несколько дней спустя, прощаясь с родными на замызганном мокром перроне деревенского полустанка, — заплакал. Не по разлуке с ними. По самому себе. То были честные, искренние слезы. Ноша, которую я взвалил на себя, оказалась чрезмерной. А мой опыт страданий был столь невелик! И я сказал тогда матери:
— Я вернусь, обязательно вернусь! Вот закончу курс — лет через шесть, семь — и вернусь. И поживу с вами.
— Да приведет тебя твой путь к родному дому, — шепнула Исако. Она крепко обняла меня — и отпустила.
Итак — мы вернулись к моменту, с которого началась моя повесть: мне двадцать один год, и на звездолете «Ступени Дарранды» я лечу в Экуменическую школу на Хайне.
Из самого путешествия я ни черта не запомнил. Помню, как оказался в СКОКСе, как искал каюту — и все как отрезало. В памяти осталось лишь какое-то физическое ошеломление, тошнота, головокружение. Еще смутно припоминаю, как, шатаясь на ватных ногах, едва не скатился по трапу и как мне любезно помогли сделать первые шаги по зыбкой поверхности Хайна.
Огорченный подобным провалом в сознании, я сразу по прибытии проконсультировался в Экуменической школе. Мне объяснили, что субсветовые скорости оказывают весьма хитрое воздействие на человеческую психику. Большинству путешественников представляется, что они провели на борту всего лишь несколько биочасов, как это и есть в действительности; иные сохраняют в памяти самые неожиданные выверты пространственно-временного континуума, порой даже небезопасные для их душевного здоровья; некоторым кажется, что они всю долгую дорогу спали и «пробудились» только по прилете. Мне же не довелось пережить ничего подобного. Я вообще не сохранил никаких воспоминаний. Казалось, меня одурачили. Я-то мечтал смаковать впоследствии подробности первого своего космического перелета, надеялся вкусить прелесть проведенного на борту времени, ан нет — как ни напрягайся, в черепушке хоть шаром покати. Вот я, бодренький, в космопорту на О, а вот я уже, с трудом осознавая окружающее, ковыляю по трапу в порту Be — никакого тебе интервала во времени.
Моя учеба и труды в первые хайнские годы не представляют теперь особого интереса. Упомяну единственный эпизод, который мог оставить след в архиве ансибля Четвертой Дом-башни, предположительно за входящим номером ЭЛ-21-11-93/1645. (Когда я в последний раз справлялся в архиве ансибля в Ран’не, мне называли следующий исходящий: ЭВ-30-11-93/ 1645. Не сочтите меня снобом, но Юрасима тоже ведь оставил следы в Императорских архивах на Терре.) 1645 год — год моего прибытия на Хайн. В самом начале семестра меня пригласили в ансибль-центр, чтобы помочь его сотрудникам разобраться с искаженной помехами ансиблограммой с О — они надеялись, что, зная язык, я смогу расшифровать хоть что-то. Под датой отправления (на девять дней позже, чем дата приема на Хайне!) значилось: