— Слушай, Бродяга, — начал он, глядя куда-то в сторону, как будто обращаясь не ко мне, а к своей памяти. — Есть в Стиксе одна штука, о которой все знают, но мало кто говорит. Здесь люди раскрываются. И я не о том, что становятся героическими или добрыми. Нет. Тут всё гораздо хуже. Всё самое мерзкое, гнилое, гадкое, что скрывается внутри человека, рано или поздно выходит наружу. И знаешь почему?

Он сделал паузу, отпивая виски, а я молча ждал продолжения. Гвоздь медленно выдохнул, как будто готовился к трудному признанию:

— Потому что тут нет тормозов, — сказал он тихо, но отчётливо. — Нет общества, которое скажет тебе, что правильно, а что — нет. Нет законов, нет полиции, нет тех, кто накажет тебя за твоё дерьмо. Тут, если у тебя была мысль прибить соседа по комнате только потому, что он громко храпел — ты её реализуешь. Если в прошлом мире ты мечтал поставить на место своего начальника, унизить его, — здесь ты станешь тем, кто будет гнобить каждого, кто хоть как-то тебе указывает.

Гвоздь посмотрел мне в глаза, и в его взгляде я увидел что-то очень, очень старое. Словно он уже видел всё это тысячи раз.

— А ещё есть те, кто никогда не смел смотреть на девушек косо в прошлой жизни, потому что боялись последствий, — продолжил он, глотая ещё один стакан виски. — Тут они превращаются в насильников и педофилов. У них нет страха перед наказанием, нет стыда. Только желание, которое теперь ничто не останавливает.

Слова Гвоздя резали по живому, как ржавый нож. Я понял, что он говорит не только о людях вокруг. Он подводил разговор к рассказу о себе. О том, каким он когда-то был и каким стал в этом мире.

Гвоздь опустил взгляд, словно решив, что пришло время рассказать свою историю, и, возможно, впервые я увидел в его глазах что-то, напоминающее боль.

— Я помню первый раз, — тихо начал он, и его голос стал глуше, словно уходил вглубь собственного сознания. — Я столкнулся с этим тут, в Улье. Рейдер. Насильник. Девочку! Ребенка!!! Он решил, что если в этом мире нет законов, то можно делать что угодно. И знаешь, что самое страшное? У меня сорвало крышу.

Гвоздь замолчал на секунду, стиснув зубы так, что скулы напряглись. Казалось, что он снова проживает этот момент.

— Я убил его, — сказал он, глядя мне прямо в глаза. — Не просто убил. Я разорвал его на куски. Руками, зубами — как зверь. И знаешь, что самое поганое? Я не смог остановиться. Не смог. И не хотел.

В его голосе не было гордости, только отвращение. Но я понял: он говорит это не потому, что хочет оправдаться. Нет, он знал, что сделал, и принял эту часть себя, принял с тем же хладнокровием, с каким разбирался с зараженными.

— Это стало моим пороком, — продолжил он, не сводя с меня взгляда. — С того дня я больше не мог сражаться иначе. Мне стало нужно это чувство — чувство, когда кости трещат под твоими ударами, когда кровь брызжет на лицо, когда ты чувствуешь себя сильнее, чем кто-либо другой. Вот почему я предпочитаю драться с мачете, даже с самыми матёрыми заражёнными. Потому что… — он сделал паузу, горько улыбнувшись. — Потому что только в бою я чувствую себя живым.

Я не знал, что сказать. Его слова тянули к себе, как бездна, и я чувствовал, как сам подхожу к её краю, заглядывая в эту тьму.

— И знаешь, что самое смешное? — внезапно хмыкнул он. — Улей решил поиздеваться надо мной, подарив дар на сверхскорость. Как будто сам мир говорил мне: «Беги, Гвоздь, беги быстрее, пока не догонит то, от чего ты пытаешься убежать».

Я молча кивнул, не находя слов. В этот момент я понял, что в Улье нет чистых людей. Нет тех, кто не испачкался. Мы все здесь — отражения своих самых тёмных сторон, и у каждого есть свой порок, своя боль, которую он несёт с собой.

Гвоздь посмотрел на меня, словно видел, как во мне что-то изменилось.

— Поэтому, Бродяга, — произнёс он тихо, — если у тебя есть хоть одна крупица того, что можно назвать человечностью, держись за неё. Потому что этот мир заберёт всё остальное. И, в конце концов, не останется ничего, кроме того, что ты был готов потерять.

И это было самое страшное. В Улье не было праведных, не было невинных. Здесь были только выжившие и те, кто позволял тьме внутри себя взять верх.

— Это напоминает теорию подавленного желания, — неожиданно произнесла Катя, повернув голову ко мне. — Слышал о таком?

— Слышал, — ответил я, хотя детали расплывались. — Это когда человек подавляет в себе тёмные желания, но в определённых условиях они вырываются наружу?

— Да, — кивнула она. — В цивилизованном мире мы носим маски. Социальные нормы, страх перед наказанием, мнение окружающих — всё это держит нас в узде. Но здесь? Здесь эти узды спадают. И человек становится тем, кем он всегда был в глубине души.

— Значит, этот мир — просто место, где каждый показывает своё истинное лицо? — спросил я, чувствуя, как виски затопляет мой разум, смывая границы реальности.

— Именно, — Гвоздь посмотрел на меня с серьёзным выражением лица. — И в этом вся проблема. Потому что большинство из нас не готовы увидеть, кем мы можем стать, когда нас ничего не сдерживает.

— Но ведь есть и те, кто остаётся человеком, — возразил я, пытаясь зацепиться за эту мысль, словно за спасительную нить. — Те, кто не ломается, не становится чудовищем.

— Да, есть, — согласилась Лера, заговорив впервые за весь вечер. — Но это редкость. В основном, те, кто сохраняет свою человечность, либо погибают первыми, либо… становятся монстрами, чтобы выжить. Это выбор, который каждый должен сделать. Остаться собой и умереть или стать кем-то иным, но выжить.

Мы сидели в тишине, каждый погружённый в свои мысли. Эта правда была горькой, как тот самый виски, который мы пили. Но вместе с ней пришло и понимание: в этом мире нет чётких границ между добром и злом. Здесь каждый сам решает, что значит быть человеком.

Гвоздь поднял стакан и посмотрел на меня.

— Вот почему важно оставаться человеком, Бродяга. Понимаешь? Ты можешь убивать, можешь бороться, можешь выживать. Но если ты позволишь этому миру лишить тебя последнего кусочка души, то ты уже мёртв, даже если дышишь.

Его слова, как грубый, но точный удар, заставили меня остановиться и подумать. Я посмотрел на свою руку, сжимающую стакан, и понял, что в этом мире мне придётся не просто бороться за жизнь, но и за то, чтобы не потерять себя. За то, чтобы не стать таким же монстром, как те, кто бродит в тумане.

Мы выпили снова, и в этом молчании я чувствовал, как что-то внутри меня решилось. Этот мир будет пытаться сломать меня, заставить отказаться от всего, что я знал, что любил, что ценил. Но я не дам ему этого удовольствия. Я буду держаться за каждую крупицу своей человечности, буду бороться за неё зубами и когтями. Потому что, в конце концов, это всё, что у меня есть.

«Да, этот мир может показать твое истинное лицо», — подумал я, глядя на отражение в стакане. — «Но он не определяет, кто ты есть».

Кулак сделал глоток вискаря, прищурился и вдруг заговорил:

— Знаешь, Бродяга, одна теория. Теория отрицания. Слышал о такой?

Я кивнул. Конечно, слышал. Что-то из психологии, из учебников по поведению человека. Но никогда не думал, что это может иметь значение здесь, в этом аду.

— Давай я объясню на твоём примере, — сказал Кулак, устраиваясь поудобнее. Его голос был спокоен, но в этом спокойствии чувствовалась тяжесть прожитого. — Отрицание — это первая стадия, через которую мы все проходим. Ты сталкиваешься с реальностью Стикса и отказываешься её принимать. Закрываешь глаза, как будто это не может быть правдой. Как будто однажды проснёшься, и всё вернётся на круги своя. Но Стикс не прощает таких иллюзий. Ты ведь помнишь, что чувствовал, когда впервые сюда попал?

Я невольно кивнул. Конечно, помню. Когда только оказался здесь, мне казалось, что это просто ночной кошмар, что я проснусь, и этот мир исчезнет, как туман поутру.

— Это нормально, — продолжил Кулак, глядя мне прямо в глаза. — Все так проходят через это. Но вот что происходит дальше. Приходит гнев. Вторая стадия. Ты начинаешь злиться на этот мир, на его жестокость, на монстров, что охотятся на тебя. И, в конце концов, на себя. Злишься за свою беспомощность. И эта злость разъедает тебя, поглощает. Ты начинаешь обвинять всех вокруг, ищешь виноватых. Как будто это что-то изменит.