Самсон улыбнулся: он тоже вспомнил сотника Таргила, жареную рыбу в харчевне и синяк под глазом у раба. И — Амтармагаи? Так звали жену Бергама в Тимнате; Самсону когдато рассказывали филистимские приятели, что это было имя троянской царевны. Видно, девочка была из знатной семьи.

— Отец, — продолжала она, — прислал тебе кувшин вина с островов; прими его, добрый господин, и разреши мне побыть с тобой недолго.

Он погладил ее волосы; потом коснулся лба — и остановился, боясь, что она отшатнется; но она стояла спокойно. Он осторожно провел пальцами по ее лицу, по тонким изогнутым бровям, по длинным ресницам; ноздри у нее были упругие, и слегка дрогнули, раздуваясь, под ее прикосновением; лоб и нос представляли одну черту без перерыва; губы были слегка пухлые, но не торчали вперед, как у туземных детей. Когда он кончил, девочка просто спросила:

— Я тебе нравлюсь? Говорят, я похожа на маму; но она гораздо красивее.

Потом, сев возле него, она рассказала ему, что видела его часто в Газе; и что вчера у них дома целый вечер говорили о нем, и Таргил, отец ее, утверждал, что другого такого богатыря не было и не будет; а мать сказала, что все ее подруги, и даже она сама до замужества, заглядывались на Таиша. При этом в словах девочки не было ни одного намека на то, что он в плену, что он острижен и слеп: она с ним говорила так, как говорила бы год тому назад.

— Ты что-то рассказывал этим детям, — сказала она, — почему они отошли? Я ведь не мешаю.

Он подозвал детей и представил им звериный совет в лесу, и Амтармагаи смеялась с ними вместе. Потом она сказала:

— Теперь мне пора домой; но я еще раз приду к тебе — можно? И скажи Уланголо, — это моя негритянка, — куда отнести вино.

Во второй раз она пришла через неделю, и он ей обрадовался. Она посидела с ним и с детьми, а потом спросила:

— Могу я поговорить с тобой одна? Дети отошли в сторону, и она сказала:

— Мама очень огорчается. Я — старшая дочь, и ты меня спас от смерти, и по обычаю ты должен был бы сидеть у нас почетным гостем на пиру. А ты и встретиться не хочешь ни с нею, ни с отцом.

Им стыдно перед дедушкой; а он говорит, что, если бы мог двигаться, он бы сам к тебе пришел, несмотря на твой гнев; но он стар и не ходит, и притом он… Тут она в первый раз замялась и прошептала:

— …он слепой. Он очень мудрый человек, дедушка; он знает все обычаи. Он говорит, что боги на нас сердятся — оттого я и тонула: и он говорит, что, пока мои родители не поблагодарят тебя как следует, боги не простят и со мной еще случится беда. Она прижалась к Самсону и погладила его лицо — она видела, что так делали туземные дети, и что ему это приятно.

— Приди к нам, добрый господин. Если ты не хочешь, никого не будет, кроме отца и мамы и деда и меня. Я сама тебя приведу. Приди, я тебя очень прошу: ради меня, чтобы боги перестали сердиться.

— Самая тяжелая ноша на земле — досада, сказал слепой старик, дед Амтармагаи. — И не стоят ни люди, ни боги, ни весь свет того не стоит, чтобы тащил на себе человек эту ношу. Я, вот, перестал видеть от старости: меня ослепили боги. А тебя — люди. Что за разница? На кого тут гневаться? Ты калечил наших, а потом наши пели с тобой песни вокруг стола. Теперь наши тебя искалечили: где разница? Нет смысла в том, чтобы хранить друг на друга злобу. Что было, того — все равно что не было. Пока живешь, надо жить так, как плывет щепка по реке: плывет, куда плывется, наскочит на камень, зароется в ил, опять уплывет, ни с кем не дружась и не ссорясь.

Самсон слушал его молча, долго думал и наконец кивнул головою, а Амтармагаи захлопала в ладоши.

Так стал Самсон понемногу встречаться с филистимлянами. Сначала только в доме Таргила, который принял его с шумной радостью, как старого друга, но потом и по-прежнему, в харчевнях Газы. На первых порах и они стеснялись, и он; но вино, песни, особенно искренность их радушия скоро стерли неловкость. Они, действительно, были народ беззаботный, живущий сегодняшней погодой; долго не помнили ни им, ни ими причиненного зла. А Самсону было в сущности все равно, с кем играть, с детьми или взрослыми. И у них было много врожденного такта. Ни разу никто из них, даже пьяный, не обмолвился при нем, не сказал ему: «Посмотри», не предложил игры, при которой нужны глаза, не вспомнил о прежней гриве и косицах; даже Таишем они както перестали его называть — это прозвище было когда-то дано косматому человеку: они чаще звали его «Самсон». Зато о подвигах его говорили охотно и даже охотно трунили по поводу Железных ворот, которые, в виду пустоты городского казначейства, так и пришлось заменить деревянными.

На пирушках они первое время не просили его ни петь, ни шутить: дали ему свыкнуться и разойтись. Понемногу так и случилось. Он начал подпевать хоровые припевы, начал вставлять остроты в общую беседу, начал задавать загадки. Правда, он это делал не сразу, а только тогда, когда сам он и все другие уже много выпили, и потому они, должно быть, не заметили, что прибаутки и загадки Самсона теперь не такие, как раньше, не просто шаловливое дурачество, а насмешки и горечь; но он сам того не знал, и они тоже не заметили.

Однажды он спросил:

— Что это такое: самые долгие похороны?

Они не отгадали, и он объяснил:

— Жизнь.

В другой раз он спросил:

— Что это такое: десять веков за это воюют десять народов — а кто победит, тому достанется ложе из репейника и чаша полыни?

Они не отгадали, и он объяснил:

— Земля Ханаанская.

Они были в восторге и хохотали без конца; и скоро — саран экронский был прав — Самсон опять сделался любимой забавой Газы. В первую ночь весеннего праздника друзья даже затащили его к себе во храм, усадили на первой скамье, у самого жертвенника Дагона, угостили пресным хлебом и четырьмя чашами вина: все это были обычаи, перенятые у туземцев, но в земле Дана, Ефрема, Иуды еще не привившиеся. Полагалось всю эту ночь провести во храме или на храмовой площади, и ни один приличный муж не спрашивал утром жену, с кем и как она плясала. Некоторым из них мог бы это рассказать Самсон. Теперь он уже не чуждался филистимских женщин: все равно.

Только жил он по-прежнему у Анкора-плотника в туземном предместье.

Шел за месяцем месяц, подходила жатва, и Самсону стало скучно. Никуда его не тянуло, ни к свету, ни к своим, ни в драку: просто было скучно. Иногда ему казалось, будто и собутыльникам его не так уже весело с ним, как бывало. Вернее, веселье было то же, что и раньше, но недоставало в нем какой-то острой приправы. И причину он тоже понял.

Однажды он загадал им:

— Что это такое: во дни бурь все ему рады, а летом никто?

— Солнце! — закричало несколько голосов, и Самсон кивнул головою, хотя задумал он совсем не то. Он задумал: Таиш. Таиш, когда был грозою, и Таиш, безопасная игрушка.

Глава XXXII. ШРАМ МАНОЯ

При храме Газы был особый двор, где содержали быков заморской породы, для боя и жертвоприношений; и однажды такой бык вырвался и понесся по городу.

Самсон сидел на завалинке у лачуги Анкораплотника и, по обыкновению, шутил с малышами. Из дому доносились звуки ножа, которым Анкор обтесывал доску, и звуки песни, которую тот мурлыкал себе под нос.

Вдруг издали послышалась тревога; по улице бежали туземцы и что-то кричали; закричали чтото и дети и кинулись прочь. Какая-то женщина схватила Самсона за руку и сказала, задыхаясь:

— Беги со мною, господин, — храмовый бык вырвался!

Но он, просто по непривычке убегать, медлил и начал расспрашивать; женщина с воплем отпустила его руку и бросилась прочь; а Самсон услышал за собою встревоженный голос Анкора-плотника, выбежавшего на улицу. В ту же минуту поразил его слух торопливый, семенящий, но грузный топот… Он поднялся и вытянул вперед руки, теперь только соображая, что он слеп и беззащитен. Со всех сторон, но издали, раздались крики ужаса; но один голос — Самсон узнал голос Анкора-плотника кричал прямо пред ним, в двух шагах, не больше. Сейчас же послышался тяжелый удар и новый вопль множества зрителей; и мимо Самсона прошла, задев его платье, громадная туша. Этого было ему достаточно: он навалился на быка сзади, дотянулся до рогов, соскользнул на землю и напряг мышцы, выворачивая заревевшему зверю голову. Ему стало весело: давно он не делал ничего путного, и теперь видел, что сила его не убыла. Рев скоро сменился хрипением, потом бык повалился рядом с ним; наконец затрещали позвонки, и дело было кончено.