– Оба места ваши?

Он кивнул, не отрывая глаз от книги. Лишь самым краешком глаза он скользнул по ее платью – и испытал большое разочарование. На ней была форма стюардессы, и он тут же выбросил ее из головы: стюардессы, равно как медсестры, – это то, чем мужчина вынужден довольствоваться в незнакомом городе, когда нет времени искать женщину.

– У кого-то из бичевателей пороков буржуазии, кажется у Веблена, есть на подобный случай неплохая фраза. – Голос ее был подобен струе теплого меда.

Удивленный ее эрудицией, столь необычной для стюардессы, он закрыл лежащую на коленях книгу и посмотрел прямо в ее спокойные, веселые глаза. Карие, с золотыми блестками, как на костюме Арлекина.

– Эту фразу с тем же успехом могла бы произнести служанка в последнем действии пьесы.

Она легонько засмеялась: крепкие белые зубы и чуть выпяченные губы. Затем она поставила галочку в блокноте напротив его фамилии в списке пассажиров и пошла в хвост самолета отметить других пассажиров. Он смотрел ей вслед с нескрываемым любопытством – на ее упругую попку характерной африканской формы, придающей нечто особенное осанке и походке женщин черной расы. Он вернулся к книге о Риманшнайдере, но глаза его скользили по страницам, не оставляя в мозгу ни слова. Потом он что-то писал; потом задремал.

– Говно? – спросила она, склонившись над его ухом.

Он проснулся и, повернув голову, посмотрел на нее.

– Простите?

Это движение приблизило к нему ее бюст на расстояние в три дюйма, но он продолжал смотреть ей в глаза.

Она засмеялась, в карих глазах снова проступили золотые арлекинские блестки. Она присела на ручку кресла.

– Вам угодно было начать беседу со слова “говно”, не так ли?

– Заметьте, это было не утверждение, а вопрос.

– Это что же: чай, кофе; молоко или?..

– Ну нет, этим потчуют только у наших конкурентов. Просто я заглянула в ваши записки и увидела там слово “говно” с двумя восклицательными знаками. Вот я и спросила.

– А-а. Так это комментарий к содержанию книги, на которую я пишу рецензию.

– Трактат об экскрементах?

– Нет. Дрянная искусствоведческая работа, изобилующая явными или скрытыми алогизмами и грешащая псевдоазианийской витиеватостью изложения.

Она ухмыльнулась.

– Явные или скрытые алогизмы я еще кое-как выдерживаю, а вот от псевдоазианийской витиеватости изложения у меня голова болит до самой задницы.

Джонатан наслаждался созерцанием ее глаз, уголки которых были по-азиатски приподняты. В этих глазах таился еле заметный намек на насмешку.

– Я отказываюсь верить, что вы – стюардесса.

– Иными словами, “что такая девушка, как вы, делает в...”? По правде говоря, я вовсе не стюардесса. Я – переодетый угонщик.

– Это обнадеживает. Как вас зовут?

– Джемайма.

– Прекратите.

– Я вас не разыгрываю. Меня на самом деле так зовут. Джемайма Браун. Моя мама была помешана на этнических традициях.

– Ну, как угодно. Только если мы оба признаем, что для темнокожей девушки такое имя – это уже чересчур.

– Не знаю. С таким именем, как Джемайма, тебя лучше помнят. – Она уселась поудобнее, и юбка при этом слегка задралась.

Джонатан приложил все усилия, чтобы этого не заметить.

– Крайне сомнительно, чтобы кто-то мог вас легко забыть. Даже если бы вас звали Фред.

– Бог с вами, доктор Хэмлок? Неужели вы из тех, кто клеит стюардесс?

– Как правило, нет. Но сейчас я к этому очень близок. Откуда вы узнали мое имя?

Она заговорила серьезно и доверительно.

– У меня мистический дар на имена. Я внимательно смотрю на человека. Потом сосредоточиваюсь. Потом заглядываю в список пассажиров, где есть и имя, и фамилия, и номер места. И – вуаля! Я уже знаю, как человека зовут.

– Отлично. А как вас называют те, кто не помешан на этнических традициях?

– Джем. Не фруктовый, разумеется. – Тихий гонг заставил ее поднять глаза. – Снижаемся. Пристегните ремни, пожалуйста.

Она двинулась дальше, разбираться с менее интересными пассажирами.

Ему хотелось бы пригласить ее на обед или что-то в этом роде. Но момент был упущен, а светская жизнь не знает большего греха, чем несвоевременность. Поэтому он вздохнул и переключил внимание на покачивающийся за иллюминатором игрушечный Нью-Йорк.

В аэропорту Кеннеди он снова увидал Джемайму, но лишь на мгновение. Он как раз останавливал такси, когда она прошла мимо с двумя другими стюардессами. Шли они быстро и в ногу, и он вспомнил, что вообще-то эту породу недолюбливает. Сказать, что он совсем позабыл о ней, пока такси мчало его домой, на северный берег Лонг-Айленда, было бы не совсем верно. Но он сумел оттеснить ее в дальний уголок памяти. И все же было утешительно сознавать, что она существует где-то там... словно что-то маленькое и хорошее пригрелось у тебя за печкой.

Джонатан нежился в своей римской ванне, над которой стоял густой пар. Медленно рассасывалось напряжение последних дней – на шее, за глазами, в челюстях. Только в желудке не таял комок страха.

Мартини в алтаре, кальян в подземной галерее – и вот он уже сновал по кухне в поисках чего-нибудь съестного. Поиски увенчались успехом: немного датского печенья, баночка арахисового масла, жестянка китайского соуса-кичмии, бутылочка шампанского. Он отнес этот гастрономический катаклизм в то крыло трансепта, где у него была устроена оранжерея. Там он уселся возле бассейна, убаюкиваемый плеском струй и отблесками теплого солнца.

На спине выступила легкая испарина. Он начал задремывать. Его как волной накрыло умиротворение, испускаемое его жилищем.

И вдруг он выпрямился, подобно пружине – сна как не бывало, сон был изгнан образом удивленных глаз с белыми комками слизи в уголках. Подступила тошнота.

“Стар я стал для этих дел, – мрачно подумал он. – И как меня угораздило в них вляпаться?”

Через три недели после того, как Джонатан обнаружил заброшенную церковь и тем самым многократно увеличил собственные финансовые потребности, он оказался в Брюсселе, на какой-то конференции, где пускали на ветер деньги Фордовского фонда. Как-то ночью, в дождь и бурю, к нему в номер заглянул агент ЦИРа и после всяких околичностей попросил его оказать родине некую услугу. От души посмеявшись, Джонатан потребовал более конкретных объяснений. Для человека, прошедшего подготовку в “Сфинксе”, задача была довольно проста: от него требовалось, чтобы он незаметно подложил некий конверт в портфель итальянского делегата на конференции. Трудно сказать, почему он на это согласился. Разумеется, он изнывал от скуки, да и намек на денежное вознаграждение пришелся очень кстати – он как раз присмотрел для себя своего первого Моне. К тому же имел место следующий факт: намедни у итальянского делегата хватило наглости высказаться в том смысле, что он знает об импрессионистах почти столько же, сколько и Джонатан.

Как бы то ни было, он это дело сделал. Он так и не узнал, что было в конверте, но впоследствии слышал, что итальянца задержали агенты итальянского же правительства и посадили в тюрьму как политического заговорщика.

По возвращении в Нью-Йорк его ждал конверт с двумя тысячами долларов. “На расходы” – говорилось в приложенной записке.

В последующие месяцы он проделал для ЦИРа три аналогичные операции, оплаченные с той же щедростью. Он смог купить одну картину и несколько этюдов, но церковь так и оставалась ему не по карману. Он боялся, что кто-то другой купит его дом – он уже привык считать его своим. На самом деле такая опасность была довольно отдаленной. Большинство религиозных общин Лонг-Айленда оставляли церкви, построенные в традиционном стиле, предпочитая им современные коробки из секвойи в виде буквы “А”. Почему-то считалось, что они более подходят для плодотворного общения с Господом.

Кульминационный момент этих занятий – как Джонатан потом узнал, они считались “подготовительным периодом” – наступил в Париже. Джонатан поехал туда на рождественские каникулы в качестве консультанта по закупкам для одного техасского музея – главным образом, он пытался убедить техасцев, что маленькие картины могут быть не менее ценными, чем огромные. ЦИР дал ему задание, довольно несложное: вписать “компромат” в записные книжки одного французского правительственного чиновника. К несчастью, “объект” застал Джонатана за этим занятием. Последовала рукопашная схватка, которая поначалу складывалась неудачно. Пока соперники, схватив друг друга за грудки, кружили по всей комнате, Джонатану приходилось все время отвлекаться – на хрупком столике стояла редкой красоты пастушка из лиможского фарфора, которая постоянно раскачивалась, рискуя свалиться. Джонатан дважды ослаблял захват и успевал на лету подхватить падающую статуэтку, и дважды француз этим пользовался и охаживал Джонатана по плечам и спине тростью. Борьба длилась долго. Затем француз внезапно схватил пастушку и швырнул ею в Джонатана. Остолбенев от гнева за столь бессмысленное уничтожение прекрасного творения, Джонатан смотрел, как статуэтка ударилась о каминную полку и разлетелась вдребезги. С яростным ревом он изо всех сил ударил француза низом ладони в грудь, прямо под сердце. Смерть наступила мгновенно.