В этом — основное отличие: все прочие гипотезы оставляют категории обособленными. В первом случае (внутренняя редукция масс-медиа) распространяющая и принимающая инстанции оказываются просто объединенными в одном человеке: манипуляция здесь оказывается в некотором роде «интериоризированной».[29] В другом случае («диалектика коммуникационных связей») передатчик и приемник одновременно располагаются с двух сторон: манипуляция обретает обоюдный характер (сочетание по типу гермафродита). Система может делать ставку одновременно на обе инстанции, равно как и на классическую бюрократическую модель. Она может разыгрывать все возможные комбинации обеих категорий. Главное состоит в том, что эти идеологические категории остаются в неприкосновенности, а вместе с ними и фундаментальная структура политической экономии коммуникации.

Повторим еще раз: в символическом отношении обмена существует синхронный ответ, но нет ни передатчика, ни приемника с той и другой стороны сообщения, равно как не существует и «сообщения», т. е. блока информации, которую требуется расшифровать однозначным образом при помощи кода. Роль символического как раз и состоит в разрушении этой однозначности «сообщения», в восстановлении смысла и одновременном уничтожении инстанции кода.

Это может помочь нам выявить смысл гипотезы Умберто Эко.[30] В заключение отметим: ничто не может изменить содержания сообщения, для этого следует изменить коды прочтения, внедрить новые коды чтения. Принимающая сторона (которая, на самом деле, таковой не является) играет здесь главную роль, противопоставляя свой собственный код коду передающей стороны, изобретая подлинный ответ и не впадая при этом в ловушку управляемой коммуникации. Но что представляет собой это «разрушающее» прочтение? Является ли оно по-прежнему прочтением, т. е. расшифровкой, выявлением однозначного смысла? И что представляет собой предлагаемый этой стороной код? Является ли он единичным миникодом (идиолектическим, и тогда не представляющим никакого интереса) или новой направляющей схемой прочтения? В последнем случае мы имеем дело лишь с текстологическими вариациями. Предложенную Эко перспективу можно проиллюстрировать примером изменений в области коммуникации, вызванных настенным письмом после событий мая 68-го. Это изменение носило трансгрессивный характер не потому, что оно несло в себе новое содержание, новый дискурс, но потому что оно тут же, на месте давало ответ и разрушало фундаментальное правило не-ответа всех масс-медиа. Противопоставляло ли оно один код другому? Не думаю. Оно просто разрушало всякий код. Оно не требовало дешифровки в качестве дискурса, соперничающего с официальным дискурсом, оно требовало воспринимать себя именно как трансгрессию. Таким образом, трансгрессивное изменение дискурса делает ставку не на другой код как таковой, а на мгновенную деконструкцию господствующего дискурсивного кода. Оно заставляет улетучиться и категорию кода, и категорию сообщения.

Здесь — ключ к решению проблемы: пытаясь сохранить (даже «преодолевая их диалектически») любую из обособленных инстанций структурной сетки коммуникации, мы запрещаем себе любые фундаментальные изменения и оказываемся обреченными оставаться в рамках хрупкой манипуляторной практики, которую весьма опасно принимать за «революционную стратегию». В этом смысле единственным стратегическим решением было бы радикальное разрушение господствующих форм.

Совершенное преступление

Перевод Д.А. Бабушкиной, ноябрь 1999 г.

Если бы не внешние проявления, мир был бы совершенным преступлением, иначе говоря, преступлением без преступника, без жертвы и мотива. Преступлением, в котором нет улик, поэтому правда скрыта на веки и тайна навсегда останется тайной. Но в реальности преступление не может быть совершенным, потому что мир раскрывает себя через внешности — следы, ведущие еще от его несуществования. Эти следы и составляют непрерывность связи с небытием, через которую мир передает свою тайну. Так он позволяет почувствовать себя, все время скрывая себя за внешними проявлениями.

Художник всегда близок к совершенному преступлению, суть которого — не говорить ничего. Но он бежит от него, и его — след преступного несовершенства. Художник, по мнению Мишо, — это тот, кто всем своим существом сопротивляется фундаментальной необходимости не оставлять следов. Что же касается того, является ли язык следом изъяна мира, то история Джона, как никакая другая, исчерпывающе это разъяснит. До 16 лет Джон, красивый, счастливый и одаренный во всех отношениях молодой человек, был нем. И вот однажды за чаем он произнес: «Мне бы хотелось немного сахара». Его мать восторженно воскликнула: «О, Джон, ты говоришь! Но почему же ты молчал до сегодняшнего дня?» И Джон ответил: «До этого момента все было безупречно».[31]

Совершенство преступления заключается в том, что оно всегда уже совершено. Даже еще до того, как оно родится, оно — обходной путь мира, как такового. Уже поэтому никогда не будет окончательно приговора и наказания. Конца не будет, потому что все уже случилось. Ни решения, ни прощения — только неизбежное распутывание последствий.

Преломление первоначального преступления (возможно ли обнаружить свое смехотворное очертание в бесчисленных преломлениях симулякра?). Наша судьба тогда — свершение преступления, его неутомимое продолжение, непрерывность зла, небытие. Мы никогда не проживем его основную сцену, но в каждый момент проживаем его судебное преследование и искупление. И этому нет конца и последствия бесчисленны.

Как непостижимы первые секунды Биг Бена, так неопределимы первые мгновения первоначального преступления. Подобно музыке камня, окаменевшее преступление рассеяно во вселенной. И энергия преступления подобна Большому взрыву, распространяющемуся по всему миру, пока он окончательно себя не истощит.

Это — мифическое видение первоначального преступления, которое искажает мир в игре соблазна и внешних проявлений, и его определенной иллюзии. Это — ипостась тайны.

До тех пор, пока иллюзия не осознана как ошибка, она ценна именно тем, что является эквивалентом реальности. Но как только иллюзия признана как таковая, она больше таковой не является. Вот какова концепция иллюзии, и это единственное, что является иллюзией.

Раньше философия билась над вопросом: «Почему что-то предпочтительнее, чем ничто?» Сегодня актуален другой вопрос: «Почему ничто предпочтительнее, чем что-то?»

Отсутствие вещей в себе, их мнимое присутствие, тот факт, что внешнее проявление предваряет суть, и как следствие, ничто не может быть идентично себе — все это материальная иллюзия мира. И все это лежит в основе большой загадки, повергающей нас в ужас, от которой мы и защищаемся формальной иллюзией правды.

Под угрозой страха мы должны расшифровать мир, и этим уничтожить материальную иллюзию. Мы не потерпим ни пустоты, ни тайны, ни чистого проявления. Но зачем мы расшифровываем мир, вместо того, чтобы позволить иллюзии сиять во всем своем блеске? — Это тоже загадка; как загадочно и то, почему мы не выносим загадочности. Согласие с миром — вот та причина, по которой мы не можем вынести ни иллюзии, ни чистого проявления. Мы бы не допустили ни высшей правды, ни очевидности — даже если бы таковые существовали.

Правда жаждет появиться голой, демонстрировать свою наготу. Она отчаянно ищет наготы, подобно Мадонне[32] в фильме, принесшем ей известность.[33] Более того, Мадонна — наилучший пример этой принудительной истины. Приходит на ум образ человека, который страстно желает быть голым и показывать свою наготу и никогда не может справиться с этим желанием. Она постоянно взнуздывается, если не металлом и кожей, то вульгарным желанием быть голой — искусственно созданная традиция эксгибиционизма. Внезапно наступает всеобщее торможение и, со стороны зрителя, — полная холодность.