Японцы чувствуют божество в любом индустриальном объекте. Для нас, это священное присутствие снижено до слабого иронического мерцания, до нюанса игры и отдаленности, но имеющей не менее духовную форму, позади которой очерчивается силуэт Злого Джинна Technicity, гарантирующего, что секреты мира надежно скрыты. Вредный Дух наблюдает и ждет позади всех артефактов, и обо всех наших произведениях искусства[39] мы можем сказать то, что Канетти сказал о животных: «Может показаться, что за каждым из их прячется какой-нибудь человек, хихикая над нами». Эта фраза вторит словам Хайдеггера: «Если мы действительно смотрим на неоднозначную сущность technicity, мы воспринимаем созвездие, звездное движение тайны».

Парадоксально, но кажется, что если иллюзия мира исчезает, то вещи наполняются иронией. Похоже что technicity, отнял у нас всю иллюзию и вобрал ее в себя, и аналог потерянной иллюзии — появление этой всемирной объективной иронии. — Ирония как универсальная форма разочарования, но также уловка, с помощью которой мир прячется позади радикальной иллюзии technicity, как творительница тайны — (продолжения Небытия) — за тривиальностью наших технологий и образов.

Ирония — единственная духовная форма современного мира, уникальное хранилище тайны. Но мы в нее более не посвящены. Ироническая функция объекта вытеснила критическую функцию субъекта. С момента, когда они проходят через среду или изображение, по следам знака и маркета, своим настоящим существованием объекты оказывают искусственную и ироническую функцию. В критической совести, представляющей миру зеркало, обличающее его двуликость более нет необходимости: современный мир поглотил своего двойника в то же время, как потерял собственную тень, и ирония этой смешанной двойственности прорывается в каждом мгновении каждого фрагмента наших знаков, наших объектов, в нелепости их функции — как показали Сюрреалисты: вещи сами берутся иронично себя объяснить. Они без усилий разубеждаются в собственном значения — все это часть их видимого упорядочения, все слишком видимое, избыток, который по своей сути создает эффект пародии.

Аура нашего мира уже больше не нечто священное, не гиперъестественный горизонт внешних проявлений, а один из абсолютных товаров. Его сущность занимается рекламированием. В сердце нашего универсума знаков — вредный рекламный агент, джинн гласности, обманщик, который объединил буффонаду торговли с собственной инсценировкой. Блестящий сценарист (капитал?)[40] соблазнил мир в фантасмагорию, в которой все мы — очарованные жертвы.

Вся метафизика уничтожается подобным изменением ситуации, в которой субъект уже больше не господин представления (Я буду вашим зеркалом!), а просто функция всемирной объективной иронии. Во всех наших технологиях, объект — это тот, кто преломляет субъект и диктует его присутствие и его случайную форму. Сила объекта — пробиваться через игру симулякра и симуляции, через ту самую хитрость, что мы ему навязали. В этом и есть форма иронического изменения: объект приобретает странную привлекательность. Освобожденный самой technicity от всякой иллюзии, от всех сопутствующих значений и ценностей, сведенный, таким образом, с обрит конкретного субъекта, он становится чистым объектом, сверхпроводником иллюзии и нонсенса.

В горизонте симуляции не только исчезает мир, но даже вопрос о ее существовании не может ставиться. Но, возможно, это — уловка самого мира.

Иконоборство в Византии столкнулось с той же проблемой. Иконоборцы были людьми очень тонкими, стремившиеся представить Бога его величайшей славе, но, демонстрируя изображения Бога, они тем самым скрыли саму проблему его существования. Каждая икона была предлогом для не столкновения с проблемой существования Бога. За каждой, фактически, Бог исчез. Он не умер, он исчез; то есть, сама эта проблема больше не вставала.

Проблема существования или inexistence[41] Бога была решена симуляцией, моделированием.[42] Подобно тому, как мы поступили с проблемой истины и с фундаментальной иллюзией мира: мы решили ее путем технического моделирования, через изобилие образов, в которых нет ничего, что можно было бы увидеть.

Но можно подумать, что это своеобразная стратегия самого Бога — исчезнуть и именно за собственным изображением. Бог воспользовался преимуществом изображений для того, чтобы исчезать, сам подчиняясь импульсу не оставлять следы. И вот пророчество сбылось: мы живем в мире, где высшее предназначение знак — скрывать действительность и маскировать в то же время ее исчезновение. Искусство сегодня делает именно это. Средства информации сегодня делают именно это. — Вот почему они преданы той же судьбе.

Поскольку ничто, а не только живопись, не хочет больше, чтобы на него просто смотрели, но хочет только быть визуально впитываемым и бесследно передаваемым (в некотором смысле трассирование, под покровом цветов моделирования, упрощенная эстетическая форма невозможного обмена) сегодня трудно возвратить проявления. Так языком, который это смог бы наилучшим образом объяснить, должен был бы быть язык, в котором нет ничего, чтобы поговорить, который был бы эквивалентом живописи, в какой нет ничто, чтобы увидеть; эквивалентом чистого объекта, который не является более объектом. Но объект, даже если он таковым и не является, все же не Ничто. Это — объект, который не прекращает мучить вас своей имманентной пустотой и несущественностью. Вся проблема в том, где граница Ничто. Чтобы материализовать Ничто необходимо: в рамках пустоты — проследить последовательный образ[43] пустоты; в условиях посредственности играть по мистическим правилам безразличия.

Мир подобен книге. Тайна книги всегда вписана на единственной странице. Все остальное — не более чем внешний блеск и повторение. Окончательная хитрость, как только книга будет завершена — заставить эту страницу исчезнуть. Следовательно — никто не догадается, о чем она (всегда о совершенном преступление). Пока эта страница остается разбросанной по книге, между строк; расчлененное тело остается телом в каждом своем члене, и кто-то должен быть способным воссоздать его, не поднимая тайны. Такая anagrammatic[44] дисперсия вещей обуславливает их символическое отсутствие, силу их иллюзии.

Идентификация мира — бесполезна. Нужно ухватить в вещи в их сне или в совершенно иной случайной ситуации, когда они отсутствуют в себе. Подобно тому, как в Спящих Красавицах Кавабаты, старики проводят ночь возле спящих женских тел, обезумев от желания, и, даже не касаясь их, уезжают еще до пробуждения женщин. Они тоже стоят рядом с объектом, который больше объектом не является, а абсолютное безразличие к ним спящих женщин обостряет их любовное чувство. Но самое загадочное в рассказе Кавабаты, что и создает эту чудную иронию, это то, что нет определенности: на протяжении всего рассказа до самого конца ничто не дает повода сказать точно — действительно спят ли женщины или они хитро отдаются бездонности имитированного сна, обольщения и собственного отсроченного желания.

Они не чувствительны к иллюзии любовного чувства, к степени нереальности и наигранности, злобы и иронической духовности на языке любви, и, в сущности, не способны любить. Истинный интеллект — ничто иное, как интуиция универсальной иллюзии, даже в любовной страсти, особенно в любовной страсти — без нее он, однако, искажается в своем естественном движении.

Мы не способны опознать даже собственное лицо, если его симметрия искажена зеркалом. Какое значение мы предаем тому факту, что Создатель вылепил людей, не способными увидеть свое собственное лицо? Не сойдем ли мы с ума, увидев его? Неужели человек эволюционировал в состояние, когда его лицо остается невидимым? Возможно, стрекоза или богомол осознают появление их головы? Настолько ли соразмерны тих головы, что они не нуждаются в инверсии зеркал? Или же их разновидности настолько идентичны, что никогда не встает вопрос об особенности черт каждого?