– Говорят, что не для вас… Вам знать не надо.

Надежда Александровна отстранила его рукой, подошла к дивану, поставила на него картон и стала его развязывать.

– Мне знать не нужно, поэтому я и должна знать…

Она раскрыла картон и остолбенела.

– Ведь я же говорил, что вам знать не годится… Спокойнее бы были… Право спокойнее, – заметил Аким, снова бережно завязывая картон.

Крюковская смотрела на него ничего не выражающим взглядом.

– А вы любопытничать. Ну, вот и уставились, чего смотрите? Теперь плакать начнете. Велика беда, что пошалить барин, пошалит и все тут. Мужчине можно пошалить, не барышня, – пустился он в рассуждения.

Она молчала.

– Таперича тот ругать начнет, – начал он, уже обращаясь к самому себе, – зачем увидала. Ах, ты Господи! Что станешь тут делать? – Не сказывайте нашему-то, что видели, – обратился он снова к ней, – а то задаст мне за вас… Экая оказия случилась!

– Для кого это? Для кого, – задыхаясь от волнения, спросила она.

– Вот сказывай таперича, для кого. Да уж все одно знаете, так нечего таить. Тут цыганка эта изменница, – таинственно сообщил он, – ну, барин и заказал…

– Уйди, Аким, уйди! – прерывающимся голосом крикнула она.

Он смотрел на нее, не двигаясь с места.

Она подскочила к нему, повернула и стала толкать его в спину.

– Поди, поди! Уходи, тебе говорят…

– Что вы толкаетесь. Уйду и сам, к барину пойду, – заворчал он, направляясь с картоном в гостиную, но вдруг остановился у дверей.

– Так барину-то ни гугу, а то опять достанется мне на орехи, – таинственно обратился он к ней и вышел.

Она не слыхала его последних слов: на нее снова нашел столбняк.

Она стояла посредине кабинета и ломала себе руки.

Мрачные мысли одна за другой проносились в ее голове.

– Вот что… Цыганка… Ей шуба! У меня взять деньги третьего дня, – сказал, необходимо матери послать… Обман… Ложь, все ложь… Я последние отдала… Он знал. Зачем?.. Зачем такая гадость… Зачем я люблю… и такую гадость… Измена… оскорбление… Любил… Ну, разлюбил… А этот обман-оскорбление! Ужасное надругательство над чувством… Цинизм! Какое унижение человека!

Она зарыдала.

– Зачем полюбила? Зачем? Всепрощающей любовью полюбила, а теперь простить разве можно? Нельзя простить такого подлого существования… Разлюбить? Нет, и разлюбить не могу, простить не могу… Люблю его… люблю и ненавижу.

Она с новыми рыданиями упала на диван.

– Порок его ненавижу, а человека в нем люблю. Что же, не жена, законом не связана, а все-таки беспомощна, разлюбить не смогу… Какая дурная, должно быть, я стала? Ложь… Обман… Разлюбить не в силах… чувствую это…

Она вдруг быстро вскочила с дивана и тряхнула головой.

– Вздор! Смогу… силы найдутся. Разлюблю… Брошу… ненавидеть должна… ненавидеть… хочу ненавидеть и буду.

Она отерла платком глаза и сделала над собой неимоверное усилие, чтобы казаться спокойной.

– Что теперь делать, что делать? – прошептала она. – Не хочу показать мою рану сердечную! Не стоит. Упрекать не буду. Да, не надо показывать вида, что я знаю… Не должна унижаться больше. Довольно!

Она задумалась.

– Вот что, равнодушной быть, а в душе ненавидеть. Силы… силы, главное, больше… Где силы найти? Не надо терять волю… я… я человек! Буду это помнить!.. Забыть себя!.. Забыть и его!.. Нет, забыть не смогу! А легче ненавидеть, – с ожесточением прошептала она.

– Едем, едем, Исаак Соломонович, Аким! Шляпу, перчатки! – воскликнул Бежецкий, входя в кабинет под руку с Коганом.

– Извините, Надежда Александровна, нам нужно ехать, – обратился он к Крюковской.

– Ехать, ехать, господа! – насильственно веселым тоном проговорила она, – и я бы тоже хотела ехать, ехать веселиться… веселиться без конца.

Коган и Бежецкий вопросительно посмотрели на нее.

– Исаак Соломонович, хотите я с вами поеду… Мне душно, воздуху хочется, больше, больше… Прокатите меня на ваших рысаках, чтобы шибко ехать, быстро, лететь, так чтобы дух захватывало, хотите, поедем.

– Что у вас, Надежда Александровна, за фантазии иногда бывают, – пожал плечами Владимир Николаевич. – Исааку Соломоновичу нужно самому ехать по делу, а вы предлагаете вас катать и забавлять…

– Положим, я для милейшей Надежды Александровны, – поспешил прервать его Коган, – готов отложить наш визит до завтра. Я желал представить Владимира Николаевича прелестнейшей из женщин – Ларисе Алексеевне Щепетович.

Надежда Александровна вздрогнула.

– Будущей деятельнице нашего искусства. Мы все ведь для искусства служим! – продолжал Исаак Соломонович.

Она с нервным хохотом подошла к Бежецкому.

– Так вы к мадемуазель Щепетович? Торопитесь, торопитесь…

– Да, вот нечего делать, – отвечал он, избегая ее взгляда. – Исаак Соломонович тащит… Я обещал, надо исполнить…

– Что вы, Владимир Николаевич, я вас насильно не тащу, – развел тот руками, – а если угодно Надежде Александровне и она мне доставит это удовольствие, – я готов ее сопровождать… Наш визит мы можем отложить до завтра.

Бежецкий смущенно смотрел на него.

– У меня действительно, Надежда Александровна, лучшие лошади в городе, пять тысяч стоят, – обратился Коган к Крюковской, – а английская упряжь стоит…

– Что бы она ни стоила, милейший Исаак Соломонович, – перебила она его, – это все равно.

Она снова захохотала.

– Весь вопрос в том, – продолжала она прерывающимся голосом, – что я сегодня хочу страшно веселиться. Если бы был бал, я бы поехала танцевать, в вихре вальса закружилась бы с наслаждением, до беспамятства… Нет бала, есть сани, значит – едем, едем. Поедем дальше, туда… вдаль… за город… где свободнее дышится!.. Простора больше, где русской широкой натуре вольнее. Там, где синеватая даль в тумане, как наша жизнь!.. Вот чего я хочу: полной грудью вздохнуть, изведать эту даль.

Она смолкла.

Бежецкий и Коган с удивлением смотрели на нее.

– Что вы на меня так странно смотрите? – с нервным смехом обратилась она к Владимиру Николаевичу.

– Мне странно ваше поведение, да и не похоже на вас, порядочную женщину, – сквозь зубы ответил он.

– Вам странно, что я веселюсь, может быть, делаю глупости, так не все же вам, мужчинам, этими глупостями и удальством отличаться, – с хохотом продолжала она. Ведь и мы люди, мы женщины, тоже хотим жить на свободе, ничем не стесняться, как вы веселиться, хотим хоть в этом с вами равными быть… Не рабами предрассудков, приличий и нравственности. Забыть все, хоть один час пожить свободно, без этих преследующих привидений нашей жизни. А весело это должно быть! Ух, как весело!

Она стала надевать шляпу, все продолжая хохотать.

– Так прощайте, Владимир Николаевич, прощайте, я еду веселиться.

Она схватила остолбеневшего от удивления Когана под Руку.

– Мчимся, Исаак Соломонович, мчимся и все сокрушим на нашем пути.

Она со смехом увлекла его с собою.

Бежецкий остался один и слышал, как захлопнулась за ними парадная дверь.

– Что это с ней сегодня? Не узнала ли чего? – начал он думать вслух. – Эх, Надя, Надя, жаль мне тебя.

Он прошелся по кабинету.

– А все-таки все это вздор! Нервы дамские! Притворство, или не на зло ли мне? Под вашу дудку, Надежда Александровна, я плясать не буду и, все-таки, хоть один, а отправлюсь к Щепетович.

Он начал одеваться и вскоре уехал.

XI. В «Малом Ярославце»

Все столики общей залы ресторана «Малый Ярославец», находящегося на Большой Морской, были заняты посетителями.

У того водопоя, на который, по выражению поэта, гоняют «без кнутика, без прутика», то есть буфета – теснились во множестве жаждущие пропустить «букашечку», опрокинуть «лампадочку», раздавить «черепушечку» – как многообразно и любовно выражает истинно русский человек свое желание выпить рюмку водки.

Обеденные часы ресторана были в самом разгаре.

Надо заметить, что этот ресторан в Петербурге – любимейший сборный пункт деятелей театральных подмостков и газетных листов, а потом члены «общества поощрения искусств» и служившие в нем актеры неукоснительно его посещали.