Она не окончила фразы, так как в кабинете появился Аким с кофеем, который он и поставил на стол.

Надежда Александровна отошла от Бежецкого и присела к столу.

Аким не уходил. Он остановился у притолоки, молча улыбался и покачивал головой.

– Эх! – укоризненно произнес он наконец.

– Что тебе надо? Чего ты выпучил бельмы? Пьяница! – обернулся Владимир Николаевич.

– А то и надо! – передразнил его тот.

– Хорошенько его, барышня, – обратился он к Крюковской, – а то у барина глаза-то больно завидущи. Чтобы эта тут вертихвостка, с позволения сказать, не шлялась.

Надежда Александровна улыбнулась.

– Бесстыдники! Право бесстыдники? – добавил Аким уже по адресу Бежецкого. – Ишь какая у нас с вами краля, а вам все мало.

Он мотнул головой в сторону Крюковской.

– Молчи ты, пьяная физиономия! – засмеялся Владимир Николаевич. – Что это ты врешь? Ступай вон, старая бесхвостая сова.

– Я и пойду. Чего вы ругаетесь-то! Опять за сову принялись. Это за то, что я правду сказал. Спасибо, всегда так надо. Ступай, мол, старый пес, вон. Вас же жалеючи говорю. Что? Аль опять захотелось по старому, бабе в лапы попасть. Опять пойдет, как бабье одолеет: Аким, Аким, денег надо, а я вот тогда и не пойду искать и не пойду…

– Да оставь, старый черт! Не ворчи. Убирайся вон.

– Всегда так, как начнешь правду говорить, все вон да вон, – продолжал говорить Аким, уходя из кабинета.

– Видишь, я права, – с жаром начала Надежда Александровна. – Я при Акиме сдержалась, но теперь прямо скажу, что этого выносить не стану и при себе терпеть другую женщину не буду. Я тебе не жена и терпеть не обязана. Если ты осмелишься и я замечу – сейчас же брошу тебя. Что это за бесстыдство! Но помни, я тебе еще и отомщу за себя. Жестоко отомщу!

В тоне ее голоса звучала решимость.

Владимир Николаевич, видимо, струсил.

Он подошел к ней и начал ее успокаивать, стараясь с деланной улыбкой заглянуть ей в лицо.

– Ну, полно верить этому дураку, Надя, – поцеловал он несколько раз ее руку.

Она не отнимала руки, но молчала.

– Пожалуйста, не сердись. У меня к Щепетович еще не может быть никакого чувства. Я ее в первый раз и увидал сегодня.

– Знаем мы «в первый раз», – вскинула она на него глаза. – Уж ты мне тоже, пожалуйста, розовый вуаль на глаза не надевай, я и так умею различать предметы. Знаю твой вкус: пришел, увидел, победил. И чем скорее и новее – тем милее и вкуснее. Настоящий гастроном в этом отношении: непременно переменное кушанье надобно. А Щепетович, я знаю давно, какая она птица. У Наташи Лососининой отбила мужа, он даже ей в то время нужен не был, другой был при ней, так только, чтобы отбить.

– Удивительно у вас, у женщин, в этом отношении феодальные закостенелые понятия, эгоизм какой-то, – отвечал он со смехом и начал ходить по кабинету. – Почему непременно, если любишь женщину, надо отказаться от жизни и не сметь подумать о другой женщине? Отчего не пользоваться и не наслаждаться всем, что встречается на пути хорошего? Приятнее, веселее бы всем жилось. Зачем друг друга стеснять и лишать свободы? И мужчины, и женщины – живые организмы, живущие своей жизнью, а не вещи, которые могут быть чьей-нибудь собственностью. Нам, детям девятнадцатого века, крепостничества не надо и мы его не терпим, во всем должна быть свобода – это знамение времени.

Он остановился перевести дух.

Она задумчиво глядела на него.

– Да и, вообще, мне кажется, – продолжал он, – притворяться и лгать в этом отношении очень гадко; я этого не могу. Чем я виноват, что меня прежде влекло, а теперь влечение прошло? Влечение и хорошо только тогда, когда естественно, да иначе оно и не может существовать, его вызвать насильно нельзя. Ну скажи, по совести, что в таком положении делать? Как тут быть?

Он остановился перед ней и глядел вопросительно.

– В теории, пожалуй, я с тобой согласна, – медленно начала она, – притворяться и лгать гадко, и насильно мил не будешь. Ты спрашиваешь меня, как тут быть? Я тебе ответить на это не сумею, сама в тупик становлюсь. Я чувствовать так не умею и для меня это непонятно.

Она провела рукой по лбу, как бы сдерживая наплыв мыслей.

– Только… если бы это случилось… Тяжело думать, – с расстановкой добавила она после некоторого молчания.

В голосе ее слышались ноты безысходной грусти.

Он тоже казался сосредоточенным.

– Да. Это не разгаданная загадка и не думаю, чтобы кто-нибудь разгадал ее непогрешимо верно, – серьезно сказал он.

Воцарилось молчание.

Она сидела, бессознательно глядя в пространство.

Он продолжал нервно ходить взад и вперед по кабинету.

– А потому и будем жить, пока живется, – начал он первый, подходя к ней и целуя ее в голову. – Ну, что задумываться! Перестань. Улыбнись.

Она горько улыбнулась.

– Вот так-то лучше, – он снова поцеловал ее.

Она схватила его за руку.

– Ах, Володя, иногда мне кажется, что я счастлива, близка к твоей душе, а порой я с ужасом убеждаюсь, что между нами есть что-то недоговоренное, что мы далеки и не понимаем друг друга.

– Надя, Надюша моя, я бы рад душой сам, если бы мог перемениться, но сорокалетнее дерево, если оно росло криво, перегнуть и выпрямить невозможно, а потому и мне изменяться трудно. Люби меня такого, какой я есть, а сделать меня нравственным вряд ли тебе удастся. Слишком поздно мы встретились с тобой, и ты напрасно взялась за это.

Он снова уселся в кресло.

– А как бы мы могли быть счастливы, – мечтательно, почти шепотом начала она, – каждая мысль пополам, – полным человеческим, сознательным счастьем.

Она смолкла на мгновение.

– А такого счастия, что у нас счастьем называется, я никогда не хотела и теперь не хочу, – вдруг возвысила она голос. – Живут люди в одном доме, носят одно и тоже имя, едят из одной миски… и довольствуются… А что они нравственно далеки друг от друга, что ничего общего в мыслях нет, об этом и не заботятся… На мой взгляд, это не счастье. Вот почему я не хотела быть твоей женой. Боялась этого общего места, этой рутины. Хотелось другого счастья, основанного на взаимном доверии, чтобы на самом деле было «одно тело и одна душа», а не врозь душой, и это могло бы быть так.

Она порывисто встала, подошла к нему, обвила руками его голову и, целуя ее, прижимала к своей груди.

Он молча позволил ласкать себя.

– Не разменивайся ты только на мелочи. Я знаю, какая это умная и золотая головка, только вот сверху много мусору накопилось. Я бы хотела смахнуть этот мусор, чтобы золото было виднее.

– А если во мне нет этого золота, о котором ты мечтаешь, – поднял он на нее грустный взгляд. – Нет его и нет. Я сам чувствую, что нет. И зачем, право, ты меня всегда растревожишь, душу мне только взволнуешь, а толку из этого никакого ни для меня, ни для тебя. Все опять по-старому пойдет. Во мне для этого переворота чего-то нет, недостает.

Она продолжала нежно смотреть на него.

Он раздражительно освободил голову из ее рук.

– Ты вечно только расстроишь меня, заставишь размышлять… Отойди, Надя, сядь. Кто-нибудь может войти, неловко…

– Почему это неловко, – уставилась она на него, не двигаясь с места. – Ведь все равно, все знают наши отношения. Я не знаю, право, ты точно стыдишься их. Я иначе чувствую и понимаю. Готова не только здесь, в твоей квартире, сказать, что я люблю тебя, но на площади, перед всем народом, объявить, что я твоя. Нисколько не стыжусь, так сильно, искренно это чувство во мне. Я даже не понимаю, чего я тут должна стыдиться? Что мы не венчаны еще, так ведь это только форма. Мне кажется, что я скорее бы постыдилась сказать, если бы была твоей женой и не любила: тогда бы солгала и стыд действительно бы покрыл лицо краской. Отчего в нас такая разница понятий? Ты меня меньше любишь, вот что…

Он быстро встал с кресла.

– Ну, поехала… – сделал он нетерпеливый жест рукой. – Слава Богу, открыла: «меньше любишь». Вечный анализ! Это скучно, Надя!