Лючия Санта слушала их спор с насупленными бровями. Нет, все их доводы — сплошное детство, вся их болтовня для нее — пустой звук. Они еще не выросли, у них пока неразвитые души и мозги.

Неграмотная, невежественная крестьянка, она, как многие ей подобные, распоряжалась жизнью своих близких. Каждый год, да что там, каждый день людям приходится осуждать и предавать своих любимых. Лючии Санте были чужды сантименты. Однако любовь и жалость что-то да стоили, они имели в жизни кое-какой вес.

Человек, ставший отцом ее детям, спасший ее от отчаяния и беспомощности вдовства, подаривший ей радость, более ничего для нее не стоил. С ним в семью пришла война. Октавия была готова сбежать из дому, раньше срока выйти замуж, лишь бы не сталкиваться с ним. В борьбе с превратностями жизни он служил всего лишь помехой. Она должна была исполнять свой долг перед детьми, большими и малыми. Она отмахивалась от любви как от чего-то сугубо личного, как от чувства, возможного лишь при жизни в роскоши и доступного тем, кто не ведает невзгод.

Однако дело не исчерпывалось любовью; здесь была замешана еще и честь, долг, союз против всего мира. Фрэнк Корбо не предавал этой чести — он всего лишь не смог соответствовать ей. Кроме того, он был отцом троим ее детям. От кровных уз никуда не денешься. Настанет срок, когда ей придется смотреть им прямо в глаза, держать перед ними отчет, они будут его должниками, поскольку он дал им жизнь. На задворках сознания маячил также первобытный страх родительницы за свою судьбу в старости, когда она превратится в дитя на руках у собственных детей и будет зависеть от их милости.

Джино, который во время разговора только и делал, что вертелся, ссорился с Салом и Винни и как будто не обращал внимания на их слова, неожиданно сказал матери:

— В тот вечер папа подмигнул мне.

Остолбеневшая мать не поняла его. Октавия растолковала ей значение английского глагола. Лючия Санта оживилась:

— Видишь? Он просто придуривался! Он сознавал, что делает, но его несло, он не мог справиться с самим собой!

— Ну да, — поддержал ее Ларри. — Он увидел, как перепуган Джино, вот и подмигнул. Я же говорю, что с ним не случилось ничего серьезного. Немного приболел, только и всего. Пускай возвращается домой.

Мать повернулась к Октавии:

— Так как? — Она уже приняла решение и нуждалась теперь лишь в формальном согласии дочери.

Октавия взглянула на Джино, который поспешно отвернулся.

— Попробуем, — вздохнула она. — Я постараюсь.

Матери помогали собираться всем семейством.

Она взяла с собой еды — спагетти в кастрюльке, полбатона свежего хлеба — на случай, если его не отпустят сегодня же. Они даже снизошли до шуток.

— Когда он в ту ночь назвал Винченцо ангелом, я сразу смекнула, что он спятил, — призналась Лючия Санта. Этой горькой шутке было суждено запасть им в память на долгие годы.

Когда она была, наконец, готова, Джино спросил:

— Папа действительно возвращается сегодня домой?

Мать взглянула на него. Его мучил страх, причину которого ей трудно было понять. Она ответила:

— Не сегодня, так завтра. Не беспокойся.

На ее глазах мальчик воспрянул духом; безграничное доверие, которое он испытывал к ней, наполнило ее знакомым теплым чувством власти и любви.

Винни, услыхав разговор матери с Джино, воскликнул с воодушевлением верного сына:

— Ура! Ура!

— Я одену детей во все чистое и выстрою их перед домом, — пообещала Октавия.

Ларри поехал с матерью. Перед уходом он наказал детям:

— Если мы вернемся вместе с отцом, не смейте его беспокоить! Пусть отдыхает. Делайте все, о чем он вас ни попросит.

При этих его словах мать почувствовала прилив сил: теперь она не сомневалась в благополучном исходе и в том, что та зловещая ночь была на самом деле не так страшна. Просто они перенапряглись и поддались слепым чувствам. Наверное, не следовало вызывать полицию и «Скорую» и увозить беднягу в больницу. Впрочем, возможно, так даже и лучше.

Теперь волнение улеглось, и они готовы терпеть дальше.

Гордо выступая в своем черном одеянии и неся в руке кулек с передачей, Лючия Санта, поддерживаемая под руку послушным старшим сыном, отправилась на Двадцать третью стрит, чтобы сесть там на трамвай, идущий поперек Манхэттена в «Белльвю».

У регистратуры Лючии Санте и ее сыну пришлось ждать в толпе. После томительного неведения им было велено зайти к врачу, и они отправились на поиски кабинета.

Об этой огромной больнице рассказывали, что здесь работают лучшие в мире врачи, что здешние медсестры трудолюбивее и внимательнее, чем где-либо еще, что пациент получает здесь прекрасный уход. Однако в тот воскресный день все эти разговоры не значили для Лючии Санты ровным счетом ничего. Ей больница «Белльвю» представлялась адом для бедноты, местом, где несчастные, мучаясь от боли и стыда, изнывают от жизни, прежде чем умереть. Здесь теснились отбросы общества, беспомощное отребье, жертвы беспросветной нищеты. Туберкулезники сидели на безрадостных верандах, ловя ртами полный сажи воздух и взирая на каменный город, ежесекундно выделяющий яд, разъедающий их легкие. Дряхлые старики лежали без всякого ухода, терпеливо дожидаясь родню, которая принесла бы им поесть и попыталась вдохнуть в них надежду на жизнь. В других палатах выздоравливали существа, навсегда обозлившиеся на жизнь, господа, человечество и отравившиеся щелочью или причинившие какие-нибудь страшные увечья собственным телам, стремясь уйти из жизни. Теперь, познав физическую агонию, прогнавшую прочие страдания, они отчаянно цеплялись за жизнь. Кроме того, здесь держали умалишенных, которые променяли опостылевший им мир на потемки безумия.

Что бы ни говорили об этой больнице, размышляла Лючия Санта, от правды никуда не денешься: это благотворительное заведение. Оно ничего не должно ни ей, ни подобным ей людям и ничего не требует от них взамен. В сумрачных коридорах с кафельными стенами толпились дети, ожидавшие лекарств, процедур, наложения швов. В одной из палат дети, искалеченные автомобилистами и собственными родителями, дрались за право воспользоваться единственным на всех креслом на колесиках.

На бесчисленных койках лежали добродетельные мужья, которые тяжким трудом зарабатывали на хлеб детям и женам, а теперь боялись смерти, ибо перед их мысленными взорами стояли семьи, лишившиеся опоры.

В эту больницу родственники ежедневно приносили еду — кастрюльки со спагетти, сетки с апельсинами, а также полотенца, мыло, к которому не было бы противно притронуться, свежее постельное белье. Это была фабрика для склеивания человека, превратившегося в обломки, словно он — бездушный сосуд, не ведающий страданий; здесь ни к кому не проявляли ни нежности, ни любви. Так лечат вьючных животных, чтобы они снова могли влачить свою ношу. Здесь не обращали внимания на оскорбленные чувства. Здесь, скрипя зубами, оказывали благотворительную помощь, принципиально чуждую сочувствию. Больница была бастионом в восточной стене города, средневековой крепостью со своими башнями и стальными воротами, подлинным символом кромешного ада. Богобоязненные нищие крестились, заходя в эти ворота; тяжелобольные прощались с жизнью и готовились к смерти.

Лючия Санта и ее сын нашли кабинет врача и вошли. Мать отказывалась верить, что вот этот молодой человек в топорщащемся белом халате распоряжается судьбой ее мужа. Не успели они сесть, как он сообщил, что сегодня она не сможет повидаться с мужем; лучше ей использовать свой приход, чтобы подписать кое-какие бумаги.

Мать тихо сказала Ларри по-итальянски:

— Расскажи ему, как он подмигнул.

Доктор тоже обратился к ней по-итальянски:

— Нет, синьора, лучше вы сами расскажите.

Мать удивилась: молодой человек был вылитым американцем. Правда, он говорил по-итальянски так, как говорят богатые люди; с ней он обходился вежливо, по-джентльменски. Лючия Санта взялась растолковывать врачу, как в припадке безумия той кошмарной ночью ее муж подмигнул своему старшему сыну. Наверное, он сделал это, чтобы ободрить его и показать, что на самом деле не сошел с ума. Совершенно ясно, что он просто утратил контроль над собой, ослабев и отчаявшись — то ли из-за семьи, то ли из-за собственной плачевной судьбы.