— У меня осталась всего неделя, чтобы закончить доклад.

— Почему неделя? — невозмутимо спрашивает Уолтер. — То, что вы хотите узнать, наука никогда не знала, а до конца света еще далеко. Здесь все мчатся куда-то! А у нас торопливым говорят: «Представь, что отец сделал бы тебя на пять лет позже… ты бы был помоложе!»

* * *

Приглашенные к Смитам, чья дочь (одно объясняет другое) служит помощницей в лагере, провести вечер, Раганы смотрят по телевизору пьесу. Теперь, как известно, «переходный возраст» — это сорок лет. Героиня, бывшая красавица, подводит глаза, поправляет искусственные волосы, вытягивает шею, чтобы не были видны морщины и, охваченная столь современным отвращением к себе, восклицает, глядя на свою внучку: «Это вызов мне! Я не перенесу этого — вновь обрести в ней свое лицо…»

— Да замолчи ты, дура! — кричит Олив.

Затем следует сбивчивое обсуждение, где миссис Смит, неутомимая читательница женских журналов, которая против каждой крохотной морщинки борется с помощью двух десятков кремов, признается, что ее взволновала драма этой дамы. Олив замечает, что старый конь борозды не портит. Этот образ повергает всех в дрожь. Но Олив, поддержанная дочерью хозяйки Фило, не унимается…

— Смехота! Здесь все только и делают, что бранят молодежь, а сами хотят оставаться молодыми, хотя их время уже прошло. Неудивительно, что настоящая молодежь артачится! Ведь их единственное преимущество — это смазливые мордашки. Неудивительно также, что мнимые молодые люди отчаиваются! Они терзаются тем, что у них портится кожа.

Миссис Смит остается мрачной, но Олив кажется, что она нашла для нее утешение:

— Вы только представьте, что нам удалось бы сохраняться хорошенькими до последнего вздоха… Если бы все были красивыми, то никто бы этого не замечал, и подумайте только, разве мякиш сохраняется в старых корках?

* * *

Каждое воскресенье на молу, громко и размеренно шелестя шинами с белыми ободками, не спеша, «прогулочным шагом», катят сотни битком набитых автомобилей, к стеклам которых прилепились носы пассажиров; в этом потоке движется странная колымага, чьи рычаги вовсю накручивает руками сидящий в ней калека. Идущий размашистым шагом Сэмуэль, показывая на него Еве, замечает:

— Смотри! Вот единственный, у кого здесь парализованы только ноги.

* * *

Все тристанцы согласны с тем, что подъемный кран, мостовой кран, бульдозер — это машины, использовать которые сильный мужчина может, не краснея от стыда. Но лифт большого дома неизменно вызывает насмешки:

— Ну, теперь отвинчивай ноги!

В автобус садятся тогда, когда надо по меньшей мере проехать остановки три. В дождь, град или ветер все ходят в Фоули пешком. Родилось даже выражение, обозначающее бессилие:

— Бедняга! Садится в автобус из-за билета!

* * *

Возвращаясь с завода, Нэвил перелистывает иллюстрированный журнал для мужчин, забытый кем-то на сиденье автобуса. Ноздри его расширяются. Не потому, что он ханжа: в общине распространены, и не только среди мужчин, весьма соленые шутки. Да и сам Нэвил, разбитной малый, по субботам редко обходится без девушки. Он протягивает журнальчик своему двоюродному брату Виктору, работающему с ним в одной бригаде.

— Тебя это возбуждает? — весело спрашивает он.

— Нет, — отвечает Виктор, — мне больше нравится раздевать девушек самому. Я чувствую себя обворованным.

— Не бойся! Те, кто их читает, все оставляют тебе. У них в штанах нет ничего, кроме глаз.

* * *

К морали Агата относится более строго. Но для глубоко набожной Агаты после атомной бомбы — как и все островитяне, она считает ее дьявольским изобретением — на божьем свете нет, пожалуй, ничего более ненавистного, чем деньги. Эта ненависть — очень старая история, истоки которой восходят к веку натурального обмена, когда «необходимое передавали из рук в руки с сердцем в придачу»: формула эта либо была унаследована от предков, либо была придумана ею, ведь Агата, подобно любому тристанцу, в карман за словом не полезет. В Библии, которую она знает наизусть, сильно высмеивается Маммона — весьма сомнительная личность, древний миллиардер, который разжирел на золотых тельцах. Впрочем, та же Библия вместе с законом божьим передала нацарапанный на ее полях закон основателя тристанской общины: «Ни один не возвысится здесь над другим». Деньги — их всегда либо «больше», либо «меньше» — отрицают этот принцип. Разве деньги не претендуют на то, чтобы делать законной жизненную шкалу заработков, на которой выражаемые в цифрах уважение и счастье поднимаются, словно температура на градуснике. Наглое отличие одного из тысячи, переводящее людей с велосипеда на «роллс-ройс», из лохмотьев переодевающее в норковую шубу, тогда как на острове за всю свою жизнь Агата не видела, чтобы чей-либо достаток вырос вдвое, — это же вечный позор.

Наивный глашатай тристанцев! Если бы ее слышали мещане из Фоули, они бы сочли ее профсоюзной деятельницей или активисткой какой-либо крайне левой партии. Проходя мимо плаката государственного займа, на котором изображена фортуна в виде рекламной красотки с обложки, пролетающей над новыми заводами и сыплющей золотые соверены из рога изобилия на головы восторженных подписчиков, она не преминет заметить:

— Вот он — новый архангел!

Некоторые улыбаются, конечно, но в черных клубах дыма, изрыгаемого глотками труб нефтеперегонного завода, в тысячах извивов его нефтепроводов не она одна со смущением видит какие-то темные, злые силы, терзающие дракона.

* * *

Однако все тристанцы решительно согласны с Ти. Портниха-надомница, она бывает во множестве домов и приносит хронику происшествий, которую смакуют ее тетушки, удивленные посетительницы ее туристского домика на колесах. «Знаете, — рассказывает им Ти, — миссис Дадли позволяет сыну кричать на себя: „Надоел мне твой паршивый ореховый пудинг, Урсула“, а ее муж и слова не скажет. Совсем как доктор Чэдвэлл — почтенный человек, но до безумия обожающий дочь, которая — Ти видела своими глазами — взяла его машину в тот самый момент, когда отцу нужно было ехать по срочному вызову. Невероятно! Но есть кое-что и почище: Ти отказалась обслуживать семью Тортон, клиентов из Эксбьюри, которые занимают в городе самый красивый дом, набитый мебелью, люстрами, коврами, серебром, уж я не говорю о всем остальном. Она бросила их не потому, что Тортоны живут втроем — мистер и две дамы, — и даже не потому, что, приходя по субботам в час, когда эти аристократы еще нежились в постели, она заставала то одну, то другую даму, а иногда и обеих в кровати с мистером Тортоном, которые были спокойны и нисколько не стеснялись. В конце концов это его дело. Но ее возмутило то, что однажды она видела, как мистер Тортон вышвырнул из дома маленькую седую старушку, свою собственную мать, крича ей, что она ему до смерти надоела, которая пришла робко ему напомнить, что уже три месяца он не дает денег на содержание дочери, брошенной, по-видимому, после развода с третьей, настоящей миссис Тортон». Ти сразу же убежала из этого дома, а ее рассказ наделал в лагере куда больше шуму, чем случай с Нолой, на которую вечером напали хулиганы, хотевшие отнять у нее сумочку. Напрасно успокаивали напуганных бабушек — они не переставали обсуждать это происшествие.

* * *

Каждый тристанец знает: случай, рассказанный Ти, всего-навсего исключение. Но это возможно! И хотя время, возраст, труд, любовь, семья, деньги имеют совсем разные смысл и ценность по обе стороны ограды лагеря Кэлшот, есть гораздо более серьезные вещи. Люди, которые никогда не были ни солдатами, ни жильцами, ни слугами, ни чьими-либо подчиненными, вдруг замечают, что они — рабы. Они одеты, сыты, у них есть кров, они не мерзнут на холоде, им платят, их развлекают, возят в автобусах, о них заботятся, их благословляют, и все-таки они — рабы.