Помню:

как спрашивал Мэрфи, является ли привычка вечно опаздывать непременным свойством мексиканского характера;

проверялся ли он когда-нибудь у окулиста; и не думал ли он о том, что ему лучше бы найти любую другую работу и поучиться еще несколько лет в институте? (Само собой, у меня и в мыслях не было обидеть его. Мне просто хотелось знать, вынь да положь.)

Как Вейл советовал мне заниматься собственным хреновым делом и не лезть в его дела; и что я не протестовал и принял все как само собой разумеющееся – дел было по горло.

Что передо мной была чертова куча индексных карточек и что мне ничего не стоило печатать одной рукой, а другой листать страницы учетных книг.

Как, опершись на мой стол, передо мной стоял рано седеющий человек по имени Болдуин и хмуро спрашивал:

– Не знаю, Дилли. Ты говорил об этом с Доллингом?

– А что толку? Он ни в чем не смыслит. Вообще, какой идиот выдумал эту систему?

– Я.

И еще я помню, что, когда вышел с завода, Мэрфи уже свалил.

Глава 17

День поминовения павших приходился на конец недели, и у нас было три праздничных дня, начиная с пятницы. У меня же было время прийти в себя. Я закончил свой рассказ несколько недель назад, и мне не с чем было сражаться. Да и мои решили, что я «заслужил» отдых. Отдых и все подобные вещи в нашем доме считаются роскошью, да так оно, наверное, и есть. В общем...

Роберта сказала, что рассказ потрясающий. А мама сказала, что я должен радоваться, что решился попробовать. Но я-то знал. Он вышел слабый, неуравновешенный, словно мое состояние отбросило на него черную тень. Мы отослали его первым делом Макфаддену, а когда он вернул – Фосеттсу; затем Моэ Анненбергу и дальше – только все впустую. Мне лично было до лампочки, напечатают его или нет. Если честно, то я предпочел бы, чтоб не печатали. Ведь если его напечатают, они насядут на меня, чтоб я писал следующий, а следующий будет еще хуже. И это чувство провала начнет преследовать меня и убьет последнее слабое желание писать.

Но я снова отступаю от темы.

Итак, мои решили, что я заслужил отдых, и с утра пораньше в субботу после ленча отправились на пляж и торчали там весь день; конечно, сгорели до угольков, после чего несколько дней ходили вразвалку, намазанные крахмальным клейстером. Я им совсем не сочувствовал.

Вечером я пришел домой весь измотанный и злой как черт после того, что натворил на заводе, а в доме хоть шаром покати, потому что некому было сходить в магазин; и все еще ждут, что я буду рассматривать их обгорелые задницы, ахать и охать и посыпать их тальком; чтоб им всем волдырями покрыться. Меня так никогда в жизни не мутило от задниц, а уж я-то их насмотрелся, меняя пеленки в двух семьях.

– Что ж это вы, олухи царя небесного, целый день делали? – рычал я. – Вы что, на головах, что ли, стояли?

– Мы хотели как лучше, чтоб ты отдохнул без нас.

– А нельзя было чем-нибудь прикрыться и залезть под зонтики? Или, вы считаете, мне приятно смотреть на такое барбекю?

– Мы не думали, что будет такое пекло, мои шорты грязные, а Шеннон утащила зонт на...

– Ну, сидели бы под скалой. Что ж это за идиотизм! Я как-то ночью свалился в ледяной Пекос, а до нашего лагеря миль двенадцать. Вы что ж думаете, я ручки вверх, что ли? Мол, спички мокрые, фонарь пропал, чего трепыхаться, все равно замерзать. Я запустил один из генераторов и...

– О, только не рассказывай мне о своих подвигах, ради Бога! Куда нам до тебя. Мы ж не такие умники.

– Вы все это устроили нарочно, чтобы я же еще и испытывал угрызения совести. Дай вам волю, вы б пришли в еще худшем виде, чтоб я бичевал себя, как это я вас одних оставил...

– Можешь не бичевать себя, – говорит мама. – И угораздило меня вообще сказать, что я обгорела. Давай лучше прикусим язык, Роберта. Завтра вечером я схожу в магазин и...

– Нет, я схожу, мама. Тебе гораздо хуже.

Тут начинает верещать малышня и проситься с ними; и уже через минуту все забывают, с чего сыр-бор разгорелся. А на следующий вечер в магазин идти опять мне, да еще непременно надо взглянуть, как у них сходит кожа. И так все десять, а то и двенадцать дней.

Я сам себя ненавижу за свою бессердечность; когда я болею, они ко мне гораздо внимательнее. Я бываю иногда очень плох. Прошлый месяц пришлось дважды вызывать врача. Сам-то я не хотел, потому что и так знал, что из этого получится, да они все равно вызвали. Первый раз это случилось, когда я поперхнулся. Это было за ужином, хлебная крошка попала не в то горло, и тут же в тарелку хлынула кровь. Пришел врач, прослушал грудь и принялся расспрашивать, что я ел да что пил и много ли курю и сколько сплю. Вечером пришлось идти на рентген и сдавать анализы. Только это, как водится, ничего не дало. Через несколько дней он позвонил, когда я был на работе, и сообщил Роберте данные анализов. Он был, как я полагаю, крайне раздосадован. Никаких следов в легких; старые рубцы рассосались. Со мной вообще ничего плохого, не считая, что я слишком много курю и пью, мало сплю и плохо питаюсь. Когда мои мне все это рассказали со всякими там «видишь, Джимми» и «я же говорила тебе», я решил, что они дурачат меня. Я все смеялся, пока не начался приступ кашля, и все говорили: «Ах, конечно, Джимми считает себя таким умником. Он знает все лучше врача». Я перестал смеяться. Они не врали. Они ничего не понимали. Я стал ложиться в постель – не спать, а так – в десять. Я не пил ни капли. Я сжирал уйму яиц и пил бездну молока. Выкуривал не больше пяти сигарет в день. Эта неделя мало чем отличалась от предыдущих, не считая, что я практически перестал спать, а желудок совсем расстроился, хуже, чем раньше. Я не хочу сказать, что это уже было. Я хочу сказать, что хуже не стало. Может, чуток, но не намного.

В воскресенье утром, когда я только заснул, слышу – Роберта шевелится. Я сажусь в кровати и спрашиваю, в чем дело. Она говорит:

– Ничего. Я просто хочу пойти в церковь.

– Но сейчас только полпятого.

– Но мне же пешком, так ведь? Или ты вызовешь такси?

– Насколько я знаю, туда ходят автобусы.

– Мне плохо в автобусе. Я лучше пройдусь пешком.

– Но ведь есть обедня и не в шесть утра.

– Но это не для людей с полдюжиной детей, за которыми надо присматривать. Ты же знаешь, что, когда все проснутся, я уже пойти не смогу.

– Но раньше ты же ходила? Прошлое воскресенье ты ходила в десять...

– А в это воскресенье пойду сейчас.

И Роберта отправилась в ванну привести себя в порядок, а я метался, пытаясь заснуть, но наконец пошел за ней.

– Я все пытался докопаться, – говорю, – за что ты пытаешься расквитаться со мной.

Она поворачивается ко мне и смотрит с изумлением. Да, да, с нескрываемым изумлением. Она не знала, что я знаю. Только догадывалась.

– Ну, давай выкладывай, – говорю. – В чем я повинен на сей раз? Вышел, когда ты слушала Уолтера Уиндчелла? Сказал Джо, что она не умрет, если не будет три раза в день чистить зубы? Передал хлеб Фрэнки раньше, чем тебе? Или еще чего?

Она смотрит на меня и бледнеет.

– Ты же знаешь, что я люблю Фрэнки, и знаешь, как я стараюсь хорошо обращаться с мамой.

– Ты не против, чтоб они были здесь, – признал я, – хотя и изображаешь все время, какое они для тебя бремя. Если б ты не хотела, чтоб они были здесь, их бы и не было. Они ближе к тебе, чем ко мне. Благодаря им ты можешь держать меня в узде. Можешь доставать меня ими, а они меня тобой. Вы все пользуетесь эти крючком, чтоб меня держать в руках.

– Да что такое стряслось? – не выдержала она. – Чего ты как с цепи сорвался?

– Я немного отошел в сторону. Я хотел узнать, за что ты пытаешься поквитаться со мной? Или просто пришло время сорваться? Ты и так держишься дольше, чем можно было ожидать.

Роберта начинает расстегивать пуговички.

– Ладно. Раз так, никуда не пойду.

– Да нет же. Иди, ради Бога. Не бери близко к сердцу...