– Да это же старинные английские народные песенки. Нравится тебе или не нравится...

– Старинные английские народные песенки, как же! Думаю, мерзость от немерзости я уж как-нибудь могу отличить, а мне пришлось наслушаться всего.

– Ну, я от них потом отделался.

– Отделался! Еще бы...

– Я отделался и от друзей, и от книги.

– И после всего этого книга не была издана!

– Не была? Я даже не помню. Для тебя это было, конечно, разочарованием.

– А ты что хотел?

– Забавно, это совсем выскочило у меня из головы, – говорю. – Хотя что тут странного, раз это меня совершенно не интересовало.

Рот у Роберты закрылся. И на лице проступило знакомое беспомощное и недоуменное выражение.

– Ума не приложу, почему, что бы я ни сказала...

– Да нет, милая, все в порядке. Ты и так много наговорила.

– Джимми, – вступает Фрэнки, – брось. Я все-таки хочу знать...

– Я думаю, это и надо сделать, – говорит мама, теребя булавку, вколотую в платье.

– Что – брось? Я что-нибудь говорю?

Я знаю, что это не то, что она хотела сказать. У нее была долгая дискуссия со мной – пусть я и не слушал, – и она (мы) достигли общего согласия. Я знал, но не хотел в этом признаться. Это одна из маминых штучек, от которых я тихо балдею.

– Сделать что? – спрашиваю. – О чем ты, в конце концов?

– Как – о чем? О рассказе. Мы можем послать его в тот последний журнал, им так нравятся твои вещи, и получим чек через месяц. Фрэнки тебе потом выплатит, конечно, но тогда не придется брать в долг...

Я посмотрел на нее. Посмотрел на Фрэнки и Роберту. У Джо рот до ушей. Словом, судя по всему, всем все ясно. Мама вытащила кролика из шляпы. Она, как всегда, нырнула в дерьмо, и вынырнула с бриллиантом.

– Чтоб мне провалиться! – воскликнул я. – В бога душу мать со всеми святыми присно и вовеки! Да будь я проклят со всеми потрохами и ангелами в придачу! Чтоб им всем пусто было – и Христу, и всему сучьему воинству его; пусть поимеют меня по двое и по трое, и ротами и эскадронами, и в хвост и в гриву, и на грузовиках, и на колясках, и на роликах, и на великах, да чтоб им ни дна ни покрышки и чтоб мне не видеть света...

Хватаю бутылку из кухни и прикладываюсь.

– Не обращай на него внимания, мама, – говорит Роберта. – Он всегда так бесится.

– Нет, уж послушайте! – кричу. – Я не я, если...

– Джимми! Ты льешь на ковер!

– Да чтоб я написал еще хоть строчку! Да лучше буду клевать лошадиное дерьмо с воробьями...

– Джимми, прекрати ругаться!

– Чтоб мне лакать помои со свиньями; чтоб мне торговать из-под полы французской порнухой; чтоб мне мыть ванные...

– Джимми!

– Да я лучше усыновлю тройню Фрэнки, или сколько там у нее будет, и дам им такое же глубокомысленное и отеческое воспитание, как своим собственным. Но никогда – клянусь Богом, никогда в жизни – я больше не напишу ни строчки!

Я сел.

– Он действительно не хочет писать рассказ, – тупо говорит Фрэнки Роберте.

– О! – восклицает Роберта.

– А я, – вмешивается мама, – не понимаю, с какой стати.

Я чуть не поперхнулся виски, которое глотнул в этот момент.

– Мама, – взывает Фрэнки.

– Хоть режьте, не понимаю, – твердит свое мама. – Что и говорить, это не лучшее в мире местечко для писания, но не всегда же под рукой то, что хочется. Посмотри на Джека Лондона, Джимми! Вот он...

– Минутку, минутку, – взываю я. – У меня есть свидетельство. Прошу всех взглянуть на свидетельство.

Мама смотрит на черно-белый фотостат и возвращает мне.

– Не понимаю, какое отношение к этому имеет твое свидетельство о рождении.

– Оно удостоверяет тот факт, что я не Джек Лондон. Оно со всей определенностью доказывает, что я не Джек Лондон, а парень по имени Джеймс Диллон. Оно...

– Перестань сходить с ума, Джимми! – кричит Роберта. – Что ты паясничаешь?

– Нет, ты не Джек Лондон, – говорит мама, чуть быстрее теребя булавку. – Джек Лондон не сдавался только потому, что не все складывалось так, как ему бы хотелось. Он писал в рыбачьих шлюпках, и на лесоповале, и...

– А я писал в кабинках для мальчиков, подносящих клюшки для гольфа, в раздевалках отеля и на нефтепроводе; я писал между заказами на яичницу-болтунью и сандвичами с горячим бифштексом; я писал в гардеробе дансинга; я писал в машине, преследуя загнанных лошадей и всякую живность; я писал замешивая тесто в пекарне. Я работал на пяти работах и еще ходил в школу и писал. Я писал по рассказу в день в течение тридцати дней. Я писал...

– Думаю, всем пора спать, – говорит Роберта. – Пошли, ми...

– Я не пойду спать!

– Я никого не хотела обидеть, – говорит мама. – Я просто хотела сказать...

– Ты плохо читала своего Джека Лондона. Он начал выбиваться в люди, когда ему было тридцать лет. А мне тридцать пять. Тридцать пять, можешь ты это понять? И я написал в три раза больше Лондона. Я...

– Давай забудем все это, – говорит Фрэнки.

– Вот и забудь! Забудь пятнадцать миллионов слов для Писательского проекта. Забудем полмиллиона для писательского фонда. Забудем старые номера пяти журнальных издательств. Забудем сорок, пятьдесят, нет, семьдесят пять тысяч слов в неделю, неделю за неделей, для отраслевых журналов. Забудем тридцать шесть часов радиосериалов. Ты можешь себе представить, что это такое – тридцать шесть часов? Ты когда-нибудь пробовала написать тридцать шесть часов разговора? Такого разговора, чтоб с огоньком, чтобы люди хохотали до упаду или заливались слезами; чтоб им не пришло в голову переключить программу. Пробовала? А?

– Ради Бога, Джимми...

– Конечно не пробовала. Тебе-то зачем? Что бы это тебе дало? Что это дало мне? Хочешь, скажу? Ну так слушай. Хрена собачьего, вот что это мне давало. Просиженную задницу и боли три раза в неделю. Стрижку в парикмахерских колледжах. Груды грязного белья, которые ни одна прачечная не отстирает. Больные легкие, но не настолько, чтобы свести меня в могилу. Сорок восемь часов каторги в неделю и дурдом по воскресеньям. Виски, да, и сигареты, и женщину в постели, да. И двадцать пять тысяч напоминаний десять миллионов раз на день, что все, что бы я ни сделал, не имеет никакого смысла. Да это дало мне такую сверхценную и столь же бесценную информацию, что я не... – Я открыл глаза и произнес: – Джек Лондон.

Я сидел на диване. Роберта обняла меня рукой. Фрэнки держала выпивку.

– Простите, – извиняюсь. – Я, кажется, ударился в излияния чувств.

– Я вовсе не хотела сказать, что ты не работал, – говорит мама. – Кому, как не мне, знать, как много ты работал.

– Шла бы ты лучше спать, мама, – говорит Фрэнки. – Я тоже лягу сразу, как только...

– Да со мной все в порядке, – говорю я. – Итак, похоронив мертвых, займемся живыми. Как ты сама, Фрэнки, думаешь, что нам лучше всего предпринять?

– А как ты думаешь насчет Муна?

– Даже не знаю. Он много тратит. У него может не быть.

– Я тоже так думаю.

– Ты можешь занять, если подопрет? Сотня баксов – неплохой куш для акул.

– Еще бы. Но я могла бы взять только часть. Вернее, часть здесь, часть там.

– Нет, ты этого не будешь делать, – запротестовала мама. – И больше говорить об этом нечего.

В тот момент я не совсем уловил, почему мама так твердо была против. Фрэнки и раньше иногда занимала у ростовщиков. А уж сейчас и сам Бог велел – случай был экстренный.

– Почему нет, мама?

– Потому что есть кому платить – потому что надо заставить Муна раскошелиться.

– Ну а если он откажется?

– Куда ему деться?

– Ну ладно, поживем – увидим. Сегодня нам все равно не решить, – говорю. – Все равно надо сначала выслушать врача.