– И ты мне будешь рассказывать, что евреи имеют право на своего бога!.. Пусть так, но они его скрывают! Ладно еще, если бы это был Аполлон, Ганимед, Адонис – короче говоря, какое-нибудь чудо, то можно было бы их понять. Но нет же, их священники не знают его лица! Никто не видел ни единого его изображения. Какой-то Всемогущий, который даже не может показать верующим, молод он или стар, с бородой или без… Смех, да и только.

Предоставленная самой себе, Селена сначала присоединилась к процессии, а затем попыталась приручить священных котов, длинных и полосатых «абиссинцев», которые с важным и надменным видом прохаживались среди странников. Ей нравились коты, особенно их желтые глаза; однажды, поддразнивая ее, Антилл сказал:

– Ох, проказница с кошачьими глазами!

Приняв шутку за комплимент, она вообразила себе, что похорошела: у нее были не только украшения, но и кошачьи глаза… Она бегала от одного алтаря к другому, заглядывала за них и звала, как и все местные жители, «мяу»: ни греки, ни римляне не нашли подходящего слова, чтобы звать этот экзотический вид, домашнюю кошку. Она чудесно провела время, сидя на солнце в окружении полудюжины жирных котов (священники Исиды и Сераписа, холостяки и вегетарианцы, давали им жареные потроха, забранные с алтарей).

Когда наступил полдень, она несколько раз обошла большой двор, внимательно разглядывая прибитые к стенам свинцовые или серебряные таблички: рука, торс, глаз – молящие отблагодарили бога, посвятив ему изображение той части тела, которую он вылечил. Другие преподносили в корзинах уродливые фигурки, точно отражающие увечья и уродства, чтобы бог увидел, как ему следует действовать и что исцелять.

А что же Селена принесет в дар Серапису, если ее маленький брат не умрет от абсцесса в горле, мешающего ему есть? А если, несмотря ни на что, он умрет, насколько тяжело ей будет на душе? А каково будет Птолемею? Под колоннадой она увидела висящие на стене корабли, принесенные в дар во имя погибших, – корабли вечной ночи, сверкающие на солнце. Ей стало немного грустно. У нее болели глаза от дыма алтарей и печей. Было жарко. Ее кожа на затылке и руках обгорела; к ней подошел приласкаться священный кот, но она даже не захотела взять его на руки.

Она пожаловалась служанке, что у нее чешутся веки. Она стала тереть глаза и попросилась спать. Писарь из молельни предложил разбудить ее ночью, чтобы помочь вспомнить визиты бога. И действительно, она дважды вспомнила свои сны. В первый раз она рассказала о каком-то ящике, где была закрыта вместе с Александром и Птолемеем: ей было страшно, она задыхалась, и казалось, что Птолемей сейчас умрет, но вдруг нож прорвал стену их заточения.

– А потом? – спросил ее толкователь снов.

– Потом? Ничего. Ты разбудил меня как раз в тот момент, когда я испугалась. Испугалась ножа…

Пока она снова засыпала, писарь что-то записывал на дощечках. Через несколько часов, когда он увидел, что она шевелится во сне, опять ее разбудил.

– Мне снилось, что было очень жарко. Перед собой я видела повозку, на ней сидел мой младший брат и тоже изнемогал от жары. Его волосы прилипли ко лбу, и он перестал шевелиться. Он был весь мокрый от пота. Особенно волосы. Я кричала: «Разве вы не видите, что он сейчас умрет?» Вокруг нас были люди, но никто не слышал… Я так испугалась, что он умрет!

– Отлично! – сказал толкователь, складывая таблички для письма. – Возрадуйся, бог внял твоим молитвам!

Он улыбался: наконец-то у него был рецепт!

Утром он предоставил свое толкование. Шкаф, этот закрытый ящик из сна принцессы, представлял тело ее брата; что касается ножа, прорезающего стену, то это был скальпель врача: бог ясно советовал избавить больного от болезни, разрезав абсцессы, разъедающие горло. Второй сон был так же ясен, как и первый: лихорадка принца усилилась вследствие чрезмерного количества одежды и волос; теперь его следовало раздеть догола и, что самое важное, побрить голову, как это делают местным детям. Пусть парикмахер займется этим, однако оставит справа «детскую прядь», локон Гора, защищающий молодых мальчиков.

Получив ценный рецепт, Селена жалобным голосом сообщила Диотелесу, что ей очень больно, и показала свои голые руки, ставшие кирпичного цвета. Цвета обожженного кирпича.

– Ой! – воскликнул Диотелес. – Ой-ой-ой! – Этот пигмей был больше греком, чем сами греки. И добавил: – Отототой!

Потом он поспешил за сундуком с мазями, который повсюду возил с собой. Перед тем как сесть в фелюгу, он покрыл руки и лицо девочки маслом сладкого миндаля, а служанка обернула ее большой шалью, отчего она стала похожей на мумию.

– А еще у меня горят глаза, – сказала Селена и натянула край шали на лицо, – я наверняка ослепну…

– Ототототой! – воскликнула служанка.

– Нет, – сказал Диотелес, приподняв вуаль, – у тебя красные глаза, потому что ты их терла. Нельзя ослепнуть из-за такого пустяка!

Но Селена снова спрятала лицо под шалью, и ее пришлось нести до самой лодки. Устроившись под навесом, она потребовала двойной ряд вееров, чтобы защититься от солнца.

– Послушай, Селена, солнце не проникнет под твой навес!

– Я больше не хочу ничего видеть, – резко ответила принцесса. – Мне слишком больно.

Она не открывала глаз и слушала шум берега, не желая его слышать.

С другой стороны вееров болтал Диотелес; со служанкой, уставшей его слушать, он разглагольствовал о числах Пифагора, расхваливая совершенство цифры «три» и превознося красоту «семи», которая символизировала Афину, богиню без матери и ребенка: разве семерка – не единственная цифра, которая не порождает десятичный разряд числа?

– Заткнись, Диотелес, ты меня утомляешь! – вдруг закричала Селена из-за вееров. Ей не нравилось, что он делится своими универсальными знаниями, она хотела, чтобы он принадлежал только ей, как игрушка.

– Пощекочи меня!

– Нет.

– Ты щекочешь всех маленьких девочек, кроме меня. Ты играешь с ними, ты смеешься с ними! Но не со мной… Я хочу щекотки! Немедленно!

– Нет.

На ней больше не было украшений, ее красивые кошачьи глаза покраснели, она была грязная, как старая намасленная статуя. Шаль прикрывала лоб, а снизу была натянута до подбородка; и поскольку на берегу продолжались песни, где мужчины и женщины, хохоча, бегали друг за другом, она заткнула уши.

Птолемей Филадельф, надлежащим образом выбритый, чудом выжил после вскрытия абсцесса. Гной вышел, и ребенок начал медленно выздоравливать. Селену пригласили принести благодарность Серапису и Исиде Локийской, храм которой находился неподалеку от дворца.

После поездки в Канопу девочка по-прежнему мучилась от болей: кожа на ее руках облезла, что привело Олимпа в страшное возмущение. Он приказал наголо побрить служанку и сделать татуировку на ее голове, а также конфисковал у Диотелеса свой главный трофей – старую львиную шкуру, которой он частенько любил укрываться. Из-за небрежности обоих глаза принцессы снова начали гноиться. Чтобы избежать солнечных ожогов, в своем рае она теперь постоянно носила на лице вуаль, плотную коричневую вуаль, почти не пропускающую свет. Она ходила размеренным шагом, боясь упасть, и не могла ни читать, ни писать. И даже «разворачивать» свитки. Она проводила дни в саду, сидя у большого бассейна в компании музыкантов. Няня и слуги заволновались: не отдала ли маленькая принцесса свое здоровье, чтобы спасти брата? Такое самопожертвование заслуживало вознаграждения: предупреждались ее малейшие желания, ее откармливали фисташками, фаршированными финиками, медовым фланом, жареными улитками. Сводные братья навещали ее как больную и почти забыли, что умирающим был Птолемей.

Каждый раз, приходя в Музеум, Антилл навещал сестру и, заметив ее издалека, кричал:

– А, вот и Фортуна с завязанными глазами! Оставь себе свою болезнь, а мне уступи удачу! Фортуна, Фортуната, мой несгибаемый тростник, не пытайся меня разжалобить, ты проживешь больше, чем мы! – И сразу же, как истинный римлянин, он принимался хохотать для заклинания судьбы.