— Призываю вас всех в свидетели — вы меня слышите? — призываю вас всех в свидетели, что я признаю своим наследником и преемником вот этого джентльмена, которого все вы видите впервые, виконта Энна де Сент-Ива, моего племянника по младшей линии. И призываю вас также в свидетели, что по причинам весьма серьезным, о которых я предпочитаю умолчать, я отказался от своего прежнего решения и лишил наследства сего джентльмена, всем вам хорошо известного виконта де Сент-Ива. Я должен также объяснить, почему вынужден был столь неожиданно вас обеспокоить, я бы даже сказал, доставить вам неприятность, ибо оторвал вас от ужина. Мсье Алену угодно было угрожать мне тем, что он будет оспаривать мое завещание; он заявил, будто среди вас есть достойные доверия люди, которые готовы под присягой подтвердить все, что он им повелит. Я рад возможности помешать ему в этом и наложить печать молчания на уста его лживых свидетелей. Я бесконечно признателен вам за вашу любезность и имею честь пожелать вам доброй ночи.

В то время, как слуги, все еще крайне озадаченные, толпой выходили из комнаты больного — одни приседая, другие отвешивая поклоны, неуклюже расшаркиваясь и тому подобное сообразно своему званию и положению, — я оборотился и украдкой взглянул на кузена. Этот сокрушительный удар, к тому же нанесенный ему на людях, он выдержал и глазом не моргнув. Он стоял очень прямо, скрестив руки на груди и устремив непроницаемый взгляд в потолок. В ту минуту я не мог не отдать ему снова дань восхищения. И еще более он восхитил меня, когда, дождавшись, чтобы все слуги и домочадцы вышли и оставили нас одних с дядей и поверенным, он приблизился на шаг к постели, с достоинством поклонился человеку, который только что обрек его на совершенную нищету, и заговорил.

— Милорд, — сказал он, — как бы вы ни обошлись со мною, моя благодарность и ваше нездоровье равно мешают мне обсуждать ваши поступки. Не могу лишь не обратить ваше внимание на то, сколь долгое время меня приучали рассматривать себя как вашего наследника. В качестве такового я считал бы даже противоестественным жить не так, как подобает вашему преемнику. Ежели теперь в благодарность за двадцать лет преданности меня оставляют без гроша, я оказываюсь не только нищим, но и банкротом.

То ли недавняя речь утомила дядю, то ли столь изобретательна была его ненависть, но он лежал закрыв глаза и сейчас так и не раскрыл их. «Без гроша!» — только и ответил он, и при этих словах по лицу его скользнула престранная улыбка, на миг озарила сухие черты и мгновенно угасла, и снова перед нами была прежняя непроницаемая маска, неизгладимая печать старости, коварства и усталости. Сомнений быть не могло: дядя наслаждался происходящим, как не часто случалось ему наслаждаться за последние четверть века. Огонь жизни едва тлел в этом бренном теле; ненависть же, точно она и вправду была бессмертна, оставалась попрежнему жгучей, годы ее не угасили.

Кузен мой, однако, упорствовал.

— Я нахожусь в весьма невыгодной позиции, — заговорил он снова. — Тот, кто занял мое место, все еще остается в вашей комнате — это, пожалуй, предусмотрительно, зато не слишком деликатно. — И он бросил на меня такой взгляд, каким можно было бы испепелить столетний дуб.

Я с радостью ушел бы оттуда и по лицу Роумена понимал, что он тоже хотел бы меня удалить. Но граф был непоколебим. По-прежнему едва слышно и все не раскрывая глаз, он приказал мне остаться.

— Что ж, — сказал Ален, — тогда я не стану более напоминать вам о двадцати годах, которые мы провели с вами в Англии, и о том, что все это время я был вам не вовсе бесполезен. Мне это было бы отвратительно. Ваша светлость знает меня слишком хорошо, чтобы полагать, что я могу пасть столь низко. Я вынужден отказаться от всякой защиты — такова воля вашей светлости! Не знаю, чем я перед вами провинился; знаю лишь кару, которая на меня обрушилась, и она так страшна, что я теряю мужество. Дядюшка, я взываю к вам о милосердии: простите меня, хотя бы отчасти, не обрекайте меня — нищего должника — на пожизненное заключение в долговой тюрьме.

— Chat est vieux, pardonnez [42] — процитировал дядя Лафонтена и, открыв выцветший голубой глаз и глядя на Алена в упор, произнес даже не без выразительности: — La jeunesse se flatte et croit tout obtenir; la vieillesse est impitoyable [43].

Кровь бросилась Алену в лицо. Он оборотился к Роумену и ко мне, глаза его метали молнии.

— Теперь ваш черед, — сказал он. — Тюрьма за тюрьму, пусть пропадают оба виконта.

— С вашего позволения, мистер Ален, — прервал Роумен, — вы поторопились. Прежде всего надо обсудить кое-какие формальности.

Но Ален крупными шагами устремился к дверям.

— Остановитесь, остановитесь! — вскричал Роумен. — Вспомните ваш собственный совет: не презирать противника.

Ален круто повернулся.

— Если я и не презираю вас, то ненавижу! — крикнул он, более не сдерживаясь. — Знайте это вы оба.

— Сколько я понял, вы угрожаете мсье виконту Энну, — сказал поверенный. — На вашем месте я бы, право, этого не делал. Боюсь, очень боюсь, что, ежели вы поступите так, как намереваетесь, вы меня вынудите на крайние меры.

— По вашей милости я нищий и банкрот, — сказал Ален. — Какие еще могут быть крайние меры?

— В этом обществе я не хотел бы ничего называть точным именем, — отвечал Роумен. — Но есть вещи и пострашней банкротства и места похуже долговой тюрьмы.

Сказано это было столь многозначительно, что Алена пробрала дрожь; слова подействовали, как удар меча, и краску на лице его мгновенно сменила бледность.

— Я вас не понимаю, — сказал он.

— Полноте, — возразил Роумен. — Думаю, вы отлично меня поняли. Не предполагаете же вы, что все то время, покуда вы столько хлопотали, другие сидели сложа руки. Не воображаете же вы, будто оттого, что я англичанин, у меня не хватило ума навести некоторые справки. Сколь ни велико мое уважение к вашему роду, мсье Ален де Сент-Ив, но ежели я узнаю, что вы предпринимаете в этом деле какие-либо шаги, все равно прямые или косвенные, я исполню свой долг, чего бы это мне ни стоило, иными словами, я предам огласке настоящее имя бонапартистского шпиона, который помечает свои письма Rue Gregoire de Tours [44].

Признаюсь, к этой минуте я почти всецело был на стороне моего оскорбленного и несчастного кузена, и, если бы даже я не жалел его прежде, сейчас я уже не мог его не пожалеть — так страшно был он потрясен, поняв, что позор его перестал быть тайной. Он не мог вымолвить ни слова, схватился рукой за галстук, зашатался, мне показалось, он вот-вот упадет. Я кинулся, чтобы поддержать его, но тут он овладел собою, отпрянул от меня и стал, вытянув руки, словно защищаясь, как будто одно прикосновение мое уже было бы для него оскорбительно.

— Руки прочь! — через силу выговорил он.

— Теперь, надеюсь, вы понимаете свое положение, — как ни в чем не бывало ровным голосом продолжал поверенный, — понимаете, сколь осторожно вам надлежит себя вести. Вы, если можно так выразиться, находитесь на волосок от ареста, а так как я сам и мои агенты будем следить за вами денно и нощно, вы уж постарайтесь не сворачивать с прямого пути. При малейшем вашем сомнительном шаге я немедля приму меры. — Роумен взял понюшку табаку и окинул измученного, Алена критическим взором. — А теперь позвольте вам напомнить, что ваша карета ждет у крыльца. Разговор наш волнует его светлость… вам он тоже не может быть приятен… так что, я полагаю, нет нужды его продолжать. В намерения графа, вашего дядюшки, не входит, чтобы вы провели еще одну ночь под его кровом.

Ален поворотился и без единого слова или знака пошел из покоев дяди, и я тут же последовал за ним. Должно быть, в глубине души я не чужд человеколюбия; во всяком случае, эта пытка, становившаяся с каждой минутой все невыносимей, это медленное убийство — словно у меня на глазах человека побивали камнями — заставили меня обратить мое сочувствие совсем в другую сторону. И дядя и его поверенный в этот миг стали мне отвратительны своей хладнокровной жестокостью.