Так и объяснили Грише.

И он, усвоив приемы лечебной физкультуры, по многу раз в сутки, днем и ночью разрабатывал свою руку, до пота и крови, в полном смысле этого слова. От упражнений рубец лопался и рана кровоточила. Но Гриша, не давая заживать новой ране, настойчивыми тренировками разрывал рубец еще больше... Становясь к косяку двери, он, перебирая пальцами, тянул руку выше, выше. И вот уже она на уровне плеча, а через несколько дней он с восторгом показывал нам, что поднимает ее почти над головой. Но этого мало: руку нужно поднять выше головы без «почти» и — чтобы она встала вертикально!

Заходя в палату, мы видели, как Гриша, мокрый, с красным от напряжения лицом, старается распрямить руку так, чтобы поставить ее в вертикальное положение. Сколько упорства и какая выносливость! Он брал табуретку, с силой поднимал ее кверху, а затем рывком запрокидывал назад. От этих движений на расстоянии можно было слышать, как трещат рубцы его старых ран. А он не унимался... Кончив упражнения, от ужасных болей не знал куда деть себя, но, отдохнув немного, опять светлел лицом и вновь продолжал упражнения... «Железный старший лейтенант» — так звали Гришу в палатах.

За каких-нибудь два-три месяца Гриша полностью разработал руку! Ранки постепенно затянулись нежным эластичным рубцом, полностью восстановилась функция легких... Гриша сиял, пел песни, и не было, казалось, чело­века счастливее его! А мне извиняющимся тоном говорил:

— Очень привык к вам, скучать буду, но ехать-то надо, понимаете, надо! Фронт-то как гремит, а!

В день отъезда он зашел проститься возбужденный, в тщательно подогнанной форме, с привинченными к гимнастерке орденами.

— Разрешите, Федор Григорьевич, вас поцеловать... Мы обнялись.

— Добился ты своего, Гриша...

— Я офицер.

— Теперь до победы!

— Оставляю вам адрес, чтоб встретились мы на Черном море...

— Приеду, спасибо.

— А я сегодня от мамы из Батуми письмо получил. Хожу и улыбаюсь.

— Письму?

— Ну да! Как взгляну на конверт — маминой рукой написано. Она писала. Вот и улыбаюсь...

Потом я смотрел в окно, как шел он двориком, стройный, перетянутый портупейными ремнями, легкий в походке... А вскоре мы получили от него весточку: сообщал, что уже воюет, но теперь не батальонным, а в должности помощника начальника штаба полка. Письмецо дышало молодостью, разговор о серьезном перемешивался остротами и шутками. Я сразу же ответил ему. Но отозвался не Гриша, а его фронтовой товарищ. Он писал:

«Ваше письмо, товарищ Углов, уже не застало ст. л-та Захарова в живых. Горячо любимый всеми в полку, мой друг Гриша погиб две недели назад, в момент, когда к нашему КП прорвались фашистские автоматчики. Гриша организовал оборону, обеспечил выигрышное положение, и в ту минуту, когда поднимал группу защитников в контратаку, вражеская пуля сразила его. Подоспевшие к месту боя наши бойцы полным уничтожением фашистского десанта отомстили за смерть ст. л-та Захарова.

Друг Гриши

Капитан Соловцов».

С печалью и грустью читал я сообщение незнакомого мне капитана Соловцова, а виделся Гриша, настойчиво, с одержимостью, превозмогая жуткую боль, разрабатывающий руку, чтобы защитить город Ленина, свою страну, а затем работать на мирной, отдыхающей от взрывов и огня земле... Было родственное в судьбах Гриши и Оли Головачевой, жизнь которых оборвалась в самом расцвете. И я рад возможности хоть вкратце рассказать о них — они достойны нашей памяти, как любой из тех, кто пал в борьбе с фашизмом.

Мне, кстати, сразу же после победного сорок пятого года довелось побывать в Батуми. И я, признаться, долго колебался, идти ли к несчастной матери Гриши Захарова, потерявшей своего единственного сына? Что скажу ей в утешение? Но все же решился... Отыскал нужный дом, стены которого были увиты гибкими виноградными лозами. На мой стук вышла немолодая грузинка, одетая во все черное. Это и была мать Гриши. Я назвал себя и тут же понял, что она хорошо знает мое имя. Но не оживились подернутые скорбью материнские глаза... Молча, со строгим лицом выслушала она мой рассказ, как ее сын лежал у нас в госпитале, как ценой невероятных тренировок сумел добиться возвращения на фронт, как потом пришло к нам письмо от его сослуживца... Ни одного вопроса не было задано мне. Мать все хорошо знала, обо всем передумала, все было пережито ею... Некоторое время мы молчали. И в эти минуты очень уж громким и совершенно лишним казался шум улицы. Я, сославшись на занятость, сказал, что мне, к сожалению, нужно уходить, и тихо прикрыл за собой дверь...

Был жаркий южный день, когда в расплавленном небе плавало тоже расплавленное солнце, а синева у горизонта сливалась с лазурью моря, и белый пароход уходил вдаль. Белые аккуратные домики приморского города стояли в тени развесистых каштанов и густых акаций. Молодые, с загорелыми лицами моряки, позванивая медалями на ослепительных форменках, шли мне навстречу... И я думал, что совсем недавно здесь бегал черноволосый резвый мальчик по имени Гриша. А затем, уже юношей, он гулял тут под руку с любимой девушкой, и счастливая мать встречала его у калитки. Сын отвечал ей любовью, был светлым животворным лучиком в ее, в общем-то, нелегкой жизни: муж — заместитель начальника погранзаставы — погиб еще в двадцатые годы.

Бедная мать! При встрече со мной в ней боролись два противоречивых чувства: с одной стороны, природное гостеприимство требовало радушно принять меня, врача, который заботливо лечил ее сына; с другой, сердце говорило ей, что именно я своим лечением стал невольным виновником гибели Гриши. Зачем я старался? Чтобы вылечить и снова послать под пули?! Зачем же сам Гриша так изнурял себя, терпел боль и страдания? Чтобы никогда не вернуться в материнский дом?!

Я вышел к морю, сел на камень, смотрел на набегающие волны, слушал мерный шум прибоя... У моря чудный дар: возле него становишься собраннее и спокойнее, то, что до этого тревожило тебя, тут как бы становится яснее, недавняя тревога уступает место уверенности. Нет, думал я, Гриша Захаров иначе поступить не мог. Когда Отчизна в опасности, выгоды для себя не ищут! И не она ли сама научила его главному: благородству, чистоте, тому, что в своей сыновней любви он был одинаково предан — и матери и Родине. И я, как хирург, по отношению к Грише и ко многим-многим другим всего-навсего лишь честно исполнял свой долг...

ГЛАВА ХII

Сразу же после победы началась перестройка всей работы клиники на мирный лад. Приехали из-за Урала и из среднеазиатских республик профессора и доценты. Многие же, особенно кто помоложе, возвращались из армии. Госпиталь был закрыт, в коридорах института появились первые курсанты, прибывающие из разных городов страны для изучения вопросов мирной хирургии. Жизнь, как всегда, торопила: новые дни — новые насущные требования.

Именно к этому времени — в конце 1945 года — поступила в клинику Вера Игнатьева, которая нуждалась в большой и опасной операции — удалении части легкого. На первых страницах книги уже рассказывалось и про Веру Игнатьеву, и про то, как я решился приступить к операциям, которые у нас в стране если кто и пробовал делать, результаты получал неутешительные... Кому-то нужно было начинать! Тем более, что проблема диктовалась самой жизнью. Ее ставили и продолжали ставить перед хирургом больные люди.

В течение многих десятилетий врачи были бессильны помочь таким больным, как Вера Игнатьева или Оля Виноградова, и люди обрекались на пожизненные страдания. Врачи сознавали, что только удаление пораженной доли или всего легкого может спасти больного. Но такие операции считались недоступными из-за их технической сложности и травматичности. Отпугивало то, что никто в этом деле не мог похвалиться удачами, хотя история легочной хирургии богата фактами исключительного упорства и настойчивости в поисках путей для решения этой проблемы. Тут прежде всего нужно назвать имя пионера этого раздела хирургии — профессора С. И. Спасокукоцкого, стремившегося раньше других овладеть методикой легочных операций. Он и его ученики Б. Э. Линберг и А. Н. Бакулев с упорством героев искали ключ к успеху, стойко перенося все невзгоды, что выпадают на долю первопроходцев, особенно, когда не удается получить желаемого результата... Было ясно, что вопрос упирается в техническую сторону операции, в невероятную для того времени ее сложность.