Очень неудобно лежит легочная артерия! Прямо под дугой аорты. Спайки между этими крупнейшими сосудами человеческого организма необычайно могучи: опять должны идти в ход ножницы! Но попробуй действовать ими почти вслепую, на глубине, через тесную щель... На миллиметр в одну сторону — поранишь стенку артерии, а в другую — аорту. Это для больного моментальная смерть. Никакого шва в такой глубине на аорту не наложишь, да и не успеешь. Самая крошечная ранка в ней — и струя крови в метр высотой в мгновение зальет твое лицо, глаза, все операционное поле... Собственное сердце при каждом движении ножниц замирает так, что физически ощущаешь его боль.

И какую выдержку проявляет Виктор! Ведь эта необыкновенно травматичная операция в то время осуществлялась под местной анестезией. Но при таких рубцах новокаин плохо проникает в глубину, мало действует... А больной молчит. Лишь раз я услышал, как он заскрипел зубами.

— Терпи, Виктор.

— Вы там вынимайте все. Ничего мне не оставляйте... кроме сердца!

Он еще пытается шутить!

Наверно, Виктор подсознательно понимает, что его самочувствие оказывает влияние на хирурга, и старается, чтобы в слабом голосе проявились нотки бодрости. Слышим:

— Все нормально, Федор Григорьевич, продолжайте... И мы продолжаем... час... два... три...

Но когда боль длится долго, она становится непереносимой для организма. На этом основан опыт по получению экспериментального шока. Его добиваются у животного острой, резкой травмой: например, раздавливанием конечности. Сразу же артериальное давление падает до низких цифр, и если не принять соответствующих мер, животное погибает. Или же: вы слегка ударяете молоточком по животу лягушке, и какое-то время она не реагирует. Но если это поколачивание продолжать долго, кровяное давление начнет падать и достигнет тех же критических цифр, что и при острой травме. Значит, продолжительность...

И у Виктора какое-то время давление стабильно, он терпит боль, отвечает нам, но травма продолжается — и давление катится вниз.

— Сколько? — спрашиваю у Ваневского.

— Восемьдесят. Хватит...

Опять перерыв — новое усиленное переливание крови, вводим раствор глюкозы со спиртом, противошоковые растворы. Через пятнадцать — двадцать минут Ваневский сообщает:

— Сто десять на семьдесят!

Операция возобновляется... Замолчавший было Виктор снова подает голос. Говорю ему:

— Еще немного, Виктор...

— Мне-то что, знай полеживай... Вас жалко!

Милый человек! Его раскрытая грудная клетка передо мной, и знал бы он, что врач, склонившийся над ним, в какие-то секунды холодеет от ужаса, что вот-вот тончайшая нить жизни оборвется, ничего нельзя будет поправить.

Наконец перевязана легочная артерия. Это шаг вперед. А нижняя легочная вена скрывается за сердцем, за его левым желудочком. Чтобы подойти к ней, нужно, как было и у Коли Петрова, отодвинуть сердце вправо. Прошу Александра Сергеевича сделать это как можно деликатнее. Но сердце реагирует на смещение так бурно, что я не успел подобраться к сосуду, провести под него нитку, а уже необходим срочный перерыв! Новая попытка подобраться к намеченной цели — тот же результат. И так до ряби в глазах: начали — приостановили, снова начали. А когда удалось — не до передышки. Теперь надо пересечь и обработать бронх.

Позвоночник у меня будто окостенел: не могу распрямиться. А конца операции не видно... Уступить бы кому-нибудь место, пусть другой продолжает. А самому бы выйти из операционной, медленно пройти по длинному коридору, выбраться на улицу, вздохнуть там полной грудью, долго стоять, подставив лицо ветерку... Но не бывает чудес, или, во всяком случае, если и бывают — лишь за стенами операционной. А тут ты как раз тот самый, от кого все другие ждут чудес... Не отвлекайся, будь весь внимание!

Когда в конце концов все же удалось отделить легкое от грудной стенки и все вокруг облегченно вздохнули, еще рано было радоваться. Это стало понятно, когда я взялся отделять легкое от диафрагмы. Требуется легкое отсечь. Но где? Если разрез пройдет высоко, то оставишь много легочной ткани, пораженной гнойными абсцессами, — это наверняка тяжелейшая эмпиэма плевры в послеопера­ционном периоде. Если же разрез провести пониже, чтобы быть уверенным в удалении всего гнойного участка, можно рассечь диафрагму и вскрыть брюшную полость. Тогда совсем смертельное осложнение — перитонит! Как в былине: направо пойдешь... налево пойдешь... везде одинаково! А прямо пойти — в данном случае попасть в слой — невозможно.

Решаю, что оставить часть легкого на диафрагме — меньшее зло, нежели ранение ее и вскрытие брюшной полости. Отсекаю его, как задумал. Виктор уже не отвечает на вопросы, он тихо стонет... За время операции ему перелили три с половиной литра крови, не говоря уже о противошоковой жидкости, витаминах, глюкозе и тому подобном. И все же к концу артериальное давление опустилось до 40 — 50 миллиметров ртутного столба, — больной впал в глубокий шок! Больше пяти страшных часов шла операция. А закончили ее — новое испытание. 40 — 50 миллиметров — самый низкий порог жизни. За ним смерть. Такое давление, дай ему сколько-то продержаться, ведет к разрушению мозговых клеток, к гибели сердца, не получающих должного количества кислорода. Так что борьба за человека продолжалась с неослабным напряжением. Еще не скоро я смог позволить себе желанное — выйти на улицу вдохнуть в застоявшуюся грудную клетку добрую порцию свежего воздуха, а ведь она, грудная клетка, за эти часы не имела возможности ни разу расправиться. Ноющая тяжесть в позвоночнике, свинец в ногах.

То внутреннее напряжение, во власти которого пребываешь в момент операции, долго сохраняется в тебе и после. Иной раз в этот же день переключаешься на другое, консультируешь больных, участвуешь в каком-нибудь совещании, вечером идешь в театр или кино... И все равно, ложась спать, чувствуешь мелкую, не покидающую тебя дрожь, хотя ты всячески стремился отвлечься от тех кошмарных часов операции, на которой, кстати, всех поражало твое царское спокойствие... И это при условии, что операция закончилась благополучно, больной жив. Тут волнение в конечном счете преодолевается внутренним удовлетворением и радостью, — человека спас!

Когда же из-за допущенного промаха или внезапного осложнения больной погибнет, волнение достигает предела, продолжается много дней. Как правило, в таком случае назавтра, а иногда и на большой срок хирург отказывается от операций, чтобы прийти в себя, настроиться на рабочий лад. Терзаясь, он ищет, ищет, стараясь уловить причину происшедшей катастрофы и обязательно отыскать повод для самообвинений... Поверьте мне: не только за ошибки, но и за те неудачи, в которых нет его прямой вины, хирург платит самой высокой душевной платой!

...Нет нужды, пожалуй, объяснять, как мучительно протекало выздоровление Виктора Васильева — мучительно для него и тревожно для нас. Чтобы предотвратить угрозу тяжелого нагноения плевральной полости, где осталась часть гнойного легкого, снова добыли правдами и неправдами большие дозы пенициллина, вводили ему с помощью пункции. Лечащий врач Лариса Степановна носила из дому кастрюльки с вкусной, питательной едой. Виктор смущался, но был счастлив.

Ровно через два месяца и восемь дней в хорошем состоянии мы выписали его домой.

Когда Виктор пришел ко мне прощаться, я заметил, что он чем-то смущен.

— Говори, Виктор, — ободрил я его.

— Не знаю уж, как сказать...

— По-военному: четко и ясно!

— Получается, Федор Григорьевич, я вам за все добро злом должен ответить...

— Это как же?

— Хочу увезти Ларису Степановну с собой. Благословляете?

— Ну, — я лишь головой от удивления покачал, — лихой ты десантник, Васильев! Недаром вся грудь в крестах...

— А теперь и в рубцах! — добавил Виктор. — Отпустите Ларису со мной?

— А не отпущу, разве послушаетесь! Но почему она с тобой не зашла?

— Боится, Федор Григорьевич...