Он стоит и молчит, и глядит на нее горящими угольями: но Катя перемогла себя: во мгновение ока пережила она бурную его жизнь; внутренним оком его она провидела паденье; но она провидела и кару, нависшую над ним: ей показалось, что его голова излучает невидимое, мозг сжигающее, пламя; но она не знала, что адское это пламя – его завтрашний день. Она пережила все и все простила.

– Принимаю тебя всяким…

Он опустился на колени в сырую траву, в крапиву, а она горестно поцеловала его в его пламенный лоб.

Вот уже поднялся с земли, опоясанный силой ее любви для будущей битвы.

Безобразники

Палашка, барынина прачка, на прудике полоскала белье: она была мягкая, белая, полная, розовощекая; желтенькие на щечках ее цвели веснушки, а белые полные ножки наполовину в воде были подоткнуты до белых ее колен; растрепались волосики.

Когда глянуло солнце, так и забегали по ней его солнечные зайчики: забегали и по голым рукам, и по голым ногам, и по розовой юбке; а в тонких, тонких ветвях, вся в лучах, вся в цветах она была – просто прелесть какая! Так и забегал вокруг генерал Чижиков: «Ишь, старый», – подумала Палашка и усмехнулась.

Генерал Чижиков не удержался: из цветов, из ветвей он напал на нее: «Гозанчик, гозанчик, поцелуй меня!» – и, сделав из рук рожки, граф Гуди-Гудай-Затрубинский белую пощекотал Палашкину грудь, и полез руками за рубашку; запыхтели они и забились, пока вырвавшаяся Палашка, огрызаясь, не хлестанула его по лицу мокрым бельем: «Ишь ты, пристал – вот ужо пожалуюсь барыне!»

Но генерал Чижиков, обтираясь платком, ей послал поцелуй: «Мягкая какая… Везешки не хочешь?»

Тут налетел он на Чухолку, которому надоело сидеть во флигельке; увидев испанскую луковицу, торчавшую из его кармана, генерал Чижиков тотчас же забыл неприятный для себя инцидент. – А, что? У вас ук, испанский ук? Какая пгей-есть! Э, да не бомба ли это?… Давайте-ка укови-цу! – и он выхватил луковицу из кармана казанского студента…

– Великий химик Лавуазье делал опыты; колба лопнула, и кусочек глаза попал в стекло, то есть, наоборот: и кусочек стекла попал в глаз, – попробовал сострить Чухолка.

Генерал испугался, торопливо сунул Чухолке луковицу в карман и быстро ретировался.

– Подозгитейно, очень подозгитейно, – зашептал он и вынул записную книжечку.

Через два часа гости уехали.

– Барышня, будете в Лихове, милости просим к нам; лучше у нас, чем в гостинице, – говорил Кате на прощанье Лука Силыч, сладострастно оглядывая ее похорошевшее, соблазнительное лицо.

Кучер взмахнул лимонными рукавами; звякнули бубенцы и дворянская красная фуражка еще долго качалась из-за дерев.

Генерал Чижиков весело пофыркивал в проплеванные свои бачки: «А, о, огого, бгат Ука! Эдакая девчоночка! Да ее бы», – он наклонился к Еропегину и зашептал непристойность.

Скандал

– Пора бы и кушать: поди, чай, девятый час! – так решил Евсеич и вышел из комнаты: резкий зов кричащего гонга оглушил окрестность; крякнула вышедшая старуха и тучи черней она уселась за стол.

Она заперлась с самого с отъезда гостей: но она не плакала; сухое горе давило ее, и старуха переносила на окружающее свое недовольство: где они все? Что за порядки? Как водворился этот попович, так пошли всякие опозданья, шептанья в углах, в кустах любовные шашни.

Она теперь была бедна; ее выгонят из этого дома; чем ей теперь уплатить долги: минула любовь, минула младость; все, все отходило в хаос довременный; деревья в окне порывались, и хаос довременный зашумел в их лапчатых ветвях: там, в окне, теперь уползало ненастье; темная, томная, белоглавая уползала к Лихову туча; ее осиянные купола, распустив ввысь плащи, опадали над лесом. Старуха наклонилась к болоночке и жалобно воркотала: «Мимочка, болоночка ты моя, одна ты у меня, собачоночка глупенькая»…

Вдруг перед старой выросло нелепое лицо, до ужаса безобразное, и совиный носик над ней закачался, и над ней помаргивали гадкие, сладкие, как ей показалось, щелки глаз, а длинная с испанской луковицей рука протянулась к самому ее носу; в это время белая болонка вылетела из-под юбки ее ожесточенно и тотчас же полетела обратно под юбку, когда о пушистый белый болонкин хвост жалобно преткнулась тонкая чухолкина нога: – Ах-с, пардон, мерси-с – виноват: я оскорбил почтенное существо, бессмертную, так сказать, монаду в собачьем возрасте, то есть, – нет: в собачьем облике, и по очень простой причине, что… перевоплощение земнородных существ в их коловратном вращенье [60]

– А ты кто такой, батюшка? – в негодовании вскипела старушка, поднимаясь с кресла и сжимая палку в руке.

– Я… я… я, – законфузилось нелепое существо, – я – Чухолка…

– Какая такая?

– Извините, не будучи вам представлен, являю вам образ лучшего друга и однокашника вашего избранника – наоборот: избранника вашей дочери… тут у вас гулял в благорастворении воздуха…

– Нет, откуда ты, батюшка мой, сюда попал? – в совершенном свирепстве продолжала наступать на него старуха.

– Из… из Казани, – пятился Чухолка, умоляюще ей протягивая лук.

– Ну, так ступай же в свою Казань! – и повелительным жестом она ему указала на дверь.

Но уже в дверях показались Дарьяльский и Катя; Катя первая сообразила опасность, грозящую Чухолке; она кинулась было вперед; но Дарьяльский, побледнев, схватил ее за руку и отбросил назад; все в нем кипело гневом, видя оскорбление, наносимое человеческому существу; но он перемог себя, скрестил руки и, тяжело дыша, молча наблюдал разыгравшееся безобразие.

И действительно, было от чего прийти вне себя: растерявшийся Чухолка праздно качался перед взбесившейся баронессой, которая, наконец, нашла исход как весь день душившему ее беспокойству, так и буре, поднятой в ней еропегинскими словами; но чем более наступала старуха, тем беспомощней улыбался ей Чухолка: все координации нервных центров расстроились в нем, и автоматические движенья длинных рук получили господство над движениями сознательного «я»… многие «я» теперь вихрем неслись в его представлениях, и когда он заговорил, то казалось, что десять плаксивых бесенков, переБивая друг друга, выкрикивали из него свою чепуху.

– Тем не менее, однако же… пользуясь вашим гостеприимством для поднесения к столу вот этой вот луковицы…

– Вон! – не закричала, заклокотала старуха.

– Как, меня? – только теперь сообразил Чухолка ужас своего положения и лицо его налилось кровью. – Как, меня?… благородного человека, и наоборот: да я… я… я вас взорву! – бессильно выпалил он и залился слезами.

Как пущенная из лука стрела, сорвался Дарьяльский: он не мог вынести этих чухолкиных слез: казалось, рой бесенят в оскорбленной этой сидевших, как в Пандорином ящике, оболочке, вылетел наружу, закружился невидимо и вошел в его грудь; и, не помня себя от бешенства, он оттолкнул наступавшую на студента старуху, сжал ее руки, вырвал у нее палку и отшвырнул.

– Возьмите ваши слова обратно, или я… я… – задыхаясь, шептал он.

Все замерло: ветви кидались в окна, а за окнами стоял шум: там по высям шел ветер; дали роптали клокотаньем неумолкавшим; точно пересыпали зерно, то густою струей, а то струей тощей; пересыпали зерно там и здесь: то там, а то здесь. Но то был ветер.

Старуха взглянула на Дарьяльского своими большими и детскими теперь глазами; из отвислых губ ее потянулась слюна…

– Меня, меня?!!

Машинально, даже как будто спокойно, как бы совершая неизбежное, ее разжалась поднятая рука у Петра на щеке: пощечина звонко щелкнула в воздухе; пять белых пальцев медленно загорались на бледной коже Петра: бесы теперь, разорвавшие самосознанье Чухолки, проницая тела этих обезоруженных гневом людей, такой подняли вихрь, что, казалось, будто между этими людьми провалилась земля и все бросились в зазиявшую бездну.

В глубоком затишье захрипели часы – и дон: половина девятого.

вернуться

60

Речь идет о метапсихозе – вере в перевоплощение душ, которая была одной из составных частей теософии. Монада – согласно оккультным воззрениям неразрушаемая после смерти человека духовная субстанция.