– Тили-тили-бим-бом____________________

____________________

Как оскаливший зубы волк, загнанный гончими, щетинясь, готовится на последний бой с подлыми псами, так и Дарьяльский: приподнявшись на локоть, жадно пытался он уловить в шуме, гаме и гвалте, о чем такое парочка там расшепта-лась; но он слышал только дилиньканье треугольника, да наставительный голос:

– Земля, братцы мои, есть шар: и мы, значит, на том шаре и обитаем…

– А я палагаю, – выскочил голосишко, – што мы проживаем в шаре…

– Чудак, а как же там в шаре-то без воздуха: што шь ты думаешь, форточки в шаре-то открывают для слаботнава духа?…

Только всего и слышал Дарьяльский: думы опять совершались в его душе: он вспоминал, что в дни, следовавшие за моленьем, ему казалось, до очевидности, что кто-то промеж людей, с ним завязывающих беседу, есть, кого ни ухом, ни глазом, ни обоняньем ты не откроешь; столярничает ли он в избе, полдничает ли с хозяевами – все ему это кажется: ведь вот они трое строгают; ан нет: опустишь глаза и кажется, что четверо: кто же четвертый? Поднимешь глаза, – опять-таки трое; вновь опустишь – и все-то кажется, будто столяр зашушукался с тем, с четвертым; а четвертый-т о на Петра показывает пальцем, посмеивается, столяра подуськивает на Петра: «да ты бы его, да я бы его, да мы бы их!» А столяр-то рубанок отложит, высморкается, будто бы даже переконфузится, долбоно-сый свой нос оботрет, да на слова четвертого потешается, а все же прислушивается:

– Да я уж и так, да куды мне, да мы все – да ты бы сам…

– Нет, нет, нет: вы без меня, вы сами с усами, – подуськивает столяра четвертый и все вместе смеются, и даже Матрена вытягивается из двери посмотреть, каков из себя этот четвертый; тут Петр не выдержит: пилу отшвырнет да уставится на четвертого, а четвертого-то и нет: в пустой уставится угол и видит, бывало, что как было их в рабочей комнате трое, так трое и осталось. Вспоминая все это, как оскаливший зубы волк, загнанный псами, что готовится на бой, Петр вытягивается к меднику.

____________________

– Да ты думаешь, земля-то мяч, што ли, будет, на веревки подвешенный к небосводу?…

– А я тебе говорю, земля – шароподобна…

____________________

– Да я и так, да мне куды, да мы все – да ты сам, – шептал столяр, отстраняясь от медника.

– Нет, нет, нет: вы без меня, вы сами с усами…

– И мы, значит, в пространстве летаем…

– Как же!…

– Нет, уж, ежели земля – шар, наподобие, скажем, мяча, так мы в том мячике, скажем, сидим, а черти-то нас перекидывают друг другу; аттаво, как ты баешь, и кружение планид.

«Земля – чертов мяч», – подумал Дарьяльский и опять погрузился в думы…

Или еще вот, как начнут они выходить из избы: смотришь – в горнице трое; а вышли на улицу да пошли по деревне: ей, ей, не трое, а четверо; остановится Петр да станет считать: и опять-таки – всего трое:четвертого как и не бывало.

Так ему все эти дни казалось, а столяру он про свое душевное состоянье – ни гугу: говорил с Матреной…

– Матрена, люба моя, а сколько нас всех в избе?

– Как сколька: вот сколька – я, ты да Мироныч.

– А еще кто, четвертый?

А глупая баба возьми, да скажи про то столяру, а столяр ничего на это не ответил: себе в ус усмехнулся.

Все то быстро теперь пронеслось пред Петром, когда он издали разглядывал медника; вон, значит, кого он все ждал: вот он кто, этот четвертый; только какие же у него могли с этим медником произойти приключения? Да и к тому же вовсе он не похож на четвертого: весь-то он из себя никакой – нулевой.

С диким смехом Петр поднял чайник:

– Выпьем, Евсеич!

– За ваше здоровье!…

____________________

– Видит Бох, што ефтат твой с купцом пас-тупак церкве нашей дело угодное.

– А ты зубы-то не заговаривай: кака там цер-ква!…

Прилетела желтая муха и села на нос к столяру.

– Да ведь тах-та ано, без церквы, хрех…

– Коли так, без церквы, оно грех, то оно и по-всякому выходит, что грех…

Столяр согнал муху: она описала круг и мертвенно уселась на скатерть, обтирая ножками поганое, желтое брюшко.

– Ну, вот: нашел с чем равнять: са смерта-убивством.

– А то разве не убивство? Да ты не дыхай: греха-та ведь нет.

– Как нет?

– Да так: все ведь то адна бабья рассказня; а муху-то ты придави; ана – трупная…

– Да што же есть, кали и хреха нет? Трупная муха снялась и улетела.

– Да ничаво нет…

– А Он, праведно судящий на небесн?

– Чево-сь?

Муха села на палец Дарьяльскому.

– Ты уж миня не учи: я еще умней сибя не встречал; уж ты мне паверь: ежели грех есть, то касательно Луки Силыча травления ты, почитай, супостат явный; уж я это тебе аткрываю по дружбе: и церквой ты не пакрывайся; только – греха нет: ничаво нет – ни церквы, ни судящего на небесн.

– Да пастой!…

– А чаво мне стаять: как я ему всыпал, так вот и понял, што и нет ничаво; хошь шаром покати; адна пустота; што курятина, што человеческое естество – плоть единая, непрекословная…

____________________

– И стала быть, – ходим мы галавами вниз?

– Етта не мы, а американцы.

– Ни за што в етту Америку бы я ни поехал!

Копоть, дым, чад, гвалт, мужики; с другого конца лавки зашумели:

– А я, гврю, табе, гврю, Митюха, гврю – да: кол, гврю, асинавай – гврю: всадить… за тваю, гврю, паскудную, гврю, писулю…

– Так, так…

– Мутьянят народ!

– Стервецы!…

– Скубенты!

– Ну и что же он? – допытывался урядник.

– Он – гврит: стаим, гврит, за правое дела… А я, гврю: дела, гврю, жидовские, гврю; народ, гврю, портите, окаянные, гврю.

Так наперерыв плевались мужичонки, лезли из кожи вон, чтобы угодить уряднику; пьяный урядник в компании курносых парней бражничал в этот день по случаю праздничного кануна; и с ним дебелая пила потаскуха-бабёха.

____________________

Копоть, дым, чад, гвалт, мужики: Петр открыл окно – из окна тянула прохлада; Евсеич, уже совершенно пьяный, спотыкался за соседним столиком:

– Пра приллианты ты, старина, зубы не заговаривай; пра приллианты ты етта аставь; прапали у вас приллианты…

– Вот те хрест, – приллианты нашлись!

– Ври больше!…

– А хочешь к уряднику?

Петр ничего не слышал, погруженный в думы; он лишь думал о том, что с некоторой поры тот на себе хмурый взор столяра испытывал, – тот самый взор, от которого, как говорили в народе, падают куры; пуще хмурился на Петра столяр, дозирая за ним неустанно; дозирал и Петр за столяром, подмечая все новые его для себя ухватки; так и следили они друг за другом.

Столяр же Петра невзлюбил и за то, что тот волю его на Матрене не так выполнял, и за то, что не было у Петра той силы, на какую столяр рассчитывал; а под ту столяр силу, как под процент с верного капитала, положенного в банку, речи свои о дити усугублял; выходило же, речи-то он усугублял зря; а коли Петр Матрену не до дна души возлюбил, выходил – фахт неважный: обыденная житейская срамота; оттого-то скверные бывали случаи с призрачной дитей, возникающей от испарений четырех человечьих дыханий.

Пуще же всего столяр Петра невзлюбил за то, что к Петру крепко-накрепко привязалась Матрена: глупую бабу от него теперь вовсе не оторвешь, а отрывать приходилось, да еще как!

И пока ходили они друг за другом, высовываясь из углов, из кустов, свешиваясь с полатей, Петр догадывался, что ходит меж них и четвертый, страшные свои он нашептывает речи, подсматривает, подуськивает, грозится, но все же крепко-накрепко связывает всех одной роковой, позорной и страшной тайной.

Помнит Петр, как недавно, когда он вовсе засыпал, растянувшись на лавке (уже от него вернулась Матрена и полезла к себе на постель), – помнит Петр, как ему показалось, будто накрепко у него на шее стянули веревку, да, упершись ему ногой в грудь, как рванули, сапогом раздавливая грудь и затягивая шею; охнул Петр и открыл глаза; смотрит – столяр над ним в задумчивости стоит и теребит бороду, рассматривает так внимательно его раскрытую грудь; Петр с лавки как вскочит. Мироныч же, тот его видя испуг, от него повернулся, руку за ковшом протянул, будто бы испивая водицы: испил, жалобно так раскашлялся и пошел себе спать, не сказавши ни худого, ни доброго слова. Петр же долго не мог успокоиться; все на лавке сидел да давил тараканов, пока желтое око рассвета не глянуло в избу из окна, выслеживая на полу соринки да крошки; с той с самой поры на ночь Петр спать уходил к сеновалу: душно было ему в избе от дыханий четырех человечьих, жаром пышущих тел; и биения сердца делались.