«Давно в этакой роскоши мне не приходилось спать», – подумал он.

И еще раз взглядом окинул комнатку; и тут он заметил, что над дверью было отверстие с вынутым из него стеклом, в которое можно бы было при желании просунуть голову, предварительно перед дверью подставив табурет; все это он бесцельно разглядел (как и все рассеянные люди, в глазах которых ненужные мелочи запечатлеваются мгновенно, главное же неискоренимо ускользает от наблюдения).

В последний раз оглянулся он на своего нового, без слов его понимавшего друга: «Милая, родненькая сестрица», дрогнуло жалостью его сердце, и всего его потянуло к ней рассказать, сказать, поделиться, братски поцеловать эти без единой кровинки уста и шепнуть, как шепчут только после, долгой разлуки.

– Ну?

И он сказал:

– Ну?

Но она низко, серьезно ему поклонилась; будто молодая монашка, отдавшая в храме иконе земной, поясной поклон.

– Ну?

Она плотно притворила за собой дверь; она осталась за дверью. Петр был один.

Долго еще он сидел, нагнувшись над столом; он писал Кате, лихорадочно, спешно, точно желая в одном этом письме высказать ей всего себя, объяснить ей все эти дни себе самому непонятное, а теперь вдруг ставшее ясным до очевидности поведенье; и мы поверим Петру, что слова эти свои – он нашел; он надписал конверт, наклеил марку, сунул письмо в карман пиджака; а все еще он сидел за столом: «Сестрица, родненькая – ты открыла мне очи; ты мне вернула меня самого…» Душа Петра омывалась в слезах: уже был он в забытье: и ему казалось, что далеко Лихов остался у него за плечами, а что шел он по пустому полю, растирал горько-пряные травы, смотрел в уходящие с зарей за поля желтоватые жемчуга; на его груди были перстов незримых касанья, на устах – целованья нежно-трепетных уст; все дальше он шел по пустому полю на негромко звучавшие ему песни без слов; и все тот же искони знакомый, давно забытый, сестринский слышался ему голос: «Приди ко мне – приди, приди!»

– Я слышу, я возвращаюсь…

И возвратился из забытья: должно быть, его разбудил шорох и, когда он обернулся, была открыта в его комнату дверь.

– Ну?

В дверях он увидел грустное, чуть насмешливое Аннушкино лицо во всем белом:

– Вам не надать ли еще чево-либо?

– Ну?

Она вызывающе засмеялась; и казалось, что ей самой было трудно сказать эти бессвязные, ухо Петра резнувшие слова:

– Я иетта к таму, што маладым людям ни услужливала…

– А что же мне может быть нужно?

– Не знаю, в чем маладые люди нуждаются…

– Нет, не нужно, – грубо отрезал Петр. Тут он увидел, что рука ее тянулась за ключом, вставленным в дверь с его стороны.

– Нет, оставьте: на ночь я запру дверь.

И быстро он кинулся к двери, и быстрым движеньем она перед носом его дверь захлопнула, тихо смеясь и поддразнивая, но неземным задором.

Петр был теперь заперт на ключ. Тут он все понял: он погасил лампу и остался в совершенной темноте; когда же он подбежал к невыставленному окну, чтобы выбить стекла, у самых стекол увидел он какую-то харю, нагло глядевшую на него в упор; он увидел под окном и несколько быстро перебегающих фонарей в руках у темненьких, суетливо руками ему махавших фигурок; тогда он бросился к двери и с ужасом стал прислушиваться, и поглядывать на окна; в окнах продолжали мелькать темненькие фигурки, за стеною же все было тихо, хотя из отверстия над дверью колебалось пламя свечи; мгновенно Петр подставил к двери табурет, и, вскочив на него, высунул в отверстие голову: четыре прижатые друг к другу темных спины и четыре таких же картузика он увидел, склоненных над дверью; лиц он не видел; отскочил, чтобы выхватить свой бульдог; и тут только вспомнил, что бульдог-то его остался в доме, вместе с палкой и сереньким пальтецом. Тогда он понял, что все кончено.

– Господи, что же это такое, что же это такое? Закрыл пальцами лицо, отвернулся и заплакал,

как покинутое дитя.

– За что?

Но голос нелукавый кротко ему ответил:

– А Катя?

Стоя в углу, он понял, что ему бесполезно сопротивляться; с молниеносною быстротой метнулась в его мозгу только одна мольба: чтобы скоро и безболезненно они над ним совершили то, что по имени он все еще не имел сил назвать; все еще верил он, все еще он надеялся:

– Как, через несколько кратких мгновений буду… «этим»?

Но эти несколько кратких мгновений тянулись, как тысячелетия.

– Отворяйте же скорей, отворяйте! – крикнул он не своим голосом, а внутри его все дрожало:

– Господи, что же это, Господи, такое, со мной? Что же это такое?…

Своим криком и приглашеньем над ним исполнить задуманное он себе как бы сам под прожитой жизнью подписывал: «смерть».

Тогда щелкнул замок, и они появились; до того мгновенья они все еще размышляли, переступать ли им роковой порог: ведь и они были люди; но теперь они появились.

Петр видел, как медленно открывалась дверь и как большое темное пятно, топотавшее восемью ногами, вдвинулось в комнату; это он видел потому, что видимая свеча из коридора освещала им путь; чья-то там, свечу держащая, дрожала рука. Но они еще его не видали, хотя с осторожностью двигались прямо к нему; и остановились; и чье-то над ним наклонилось лицо, обыденное до чрезвычайности и скорей испуганное, чем злое, и прошел промеж них от того лица шепот…

– За что вы это, братцы, меня?

Бац: ослепительный удар сбил его с ног; качаясь, он чувствовал, что уже сидит на корточках: бац – удар еще ослепительней; и ничего; рвануло, сорвало -

____________________

– Давай-ка!…

– А?

– Тащи, тащи!…

«Ту-ту-ту», – топотали в темноте ноги.

– Веревку!…

– Где она?…

– Давни ошшо…

«Ту-ту-ту», – топотали в темноте ноги; и перестали топотать; в глубоком безмолвии тяжелые слышались вздохи четырех сутулых, плечо в плечо сросшихся спин над каким-то предметом; потом явственный такой будто хруст продавливаемой груди; и опять тишина…

«Ту-ту-ту», – затопотали в темноте ноги ____________________

____________________

В эфире Петр прожил миллиарды лет; он видел все великолепие, закрытое глазам смертного; и только после того уже он блаженно вернулся, блаженно глаза полуоткрыл и блаженно он видел ____________________

____________________

что какое-то бледное над ним склонилось лицо, темным покрытое платом; и с того лица на его грудь капали слезы, а в вознесенных руках этого грустного лица, как водруженное распятье, медленно опускалось тяжелое серебро.

– «Родненькая сестрица», – пронеслось где-то – там.

– «Почий, братец», – отозвалось оттуда. Она ему еще живому прикрыла глаза; он отошел; он больше не возвращался…

В хмуром, едва начинающемся рассвете, на столе плясало желтое пламя свечи; в комнатушке стояли хмурые, беззлобные люди, на полу же – судорожно дышало тело Петра; без жестокости, с непокрытыми лицами они стояли над телом, с любопытством разглядывая то, что они наделали: и смертную синеву, и струйку крови, сочившуюся из губы, прокушенной, верно, в горячке борьбы.

– Жив ошшо…

– Дыхает!

– Давни-ка ево…

Простертая женщина накрыла его серебряным голубем.

– Оставь: он, ведь, – наш братик!

– Нет, ён придатель, – отозвался из угла Су-хоруков, свертывая цигарку.

Но она обернулась и укоризненно сказала:

– Ведь ты не знаешь: а може и он – братик. И стоял кругом соболезнующий шепот:

– Сердешный!

– Не додавили…

– Коншается!

– Сконшался!

– Царства ему небесная!…

– Заступы-то готовы?

– Готовы.

– А куда?

– А на агород.

И явственный из угла опять-таки дошел голос: – Еттой я ево сопсвеннай ево палкай, которую он у меня в дороге вырывал.

Одежу сняли; тело во что-то завертывали (в рогожу, кажется); и понесли.

Женщина с распущенными волосами шла впереди с изображением голубя в руках…

____________________

Утро стояло свежее: лепетали деревья; пурпуровые нити перистых тучек, ясная кровь, проходили по небу ясными струйками.