– Ах, как хорошо, черт его возьми!
За потемневшей волнистой равниной, покрытой то полосами хлебов, то кудрями ореховых и березовых перелесков, лежали-тучи, те, что бывают на закате, – лиловые, неподвижные и бесплодные. В их длинных щелях тусклым светом догорало небесное зарево, и неподалеку, внизу, в заводи ручья, отсвечивала оранжевая щель неба. Ухали, охали лягушки. На плоском поле темнели ометы и крыши деревни. В поле горел костер. Там когда-то за валом и высоким частоколом сидел Тушинский вор. Протяжно свистя, из-за леса появлялся поезд, увозил солдат на запад, в тусклый закат.
Подходя по опушке леса к даче, Даша и Николай Иванович видели сквозь стекла террасы накрытый стол, лампу с матовым шаром. Навстречу с вежливым лаем прибегала дачная собачка Шарик и, добежав и вертя хвостом, на всякий случай отходила в полынь и лаяла в сторону.
Екатерина Дмитриевна барабанила пальцами в стекло террасы, – в сумерки ей было еще запрещено выходить. Николай Иванович, затворяя за собой калитку, говорил: «Премилая дачка, я тебе скажу». Садились ужинать. Екатерина Дмитриевна рассказывала дачные новости: из Тушина прибегала бешеная собака и покусала у Кишкиных двух цыплят; сегодня переехали на симовскую дачу Жилкины, и сейчас же у них украли самовар; Матрена, кухарка, опять выпорола сына.
Даша молча ела, – после города она уставала страшно. Николай Иванович вытаскивал из портфеля пачку газет и принимался за чтение, поковыривая зубочисткой зуб; когда он доходил до неприятных сообщений, то начинал цыкать зубом, покуда Катя не говорила: «Николай, пожалуйста, не цыкай». Даша выходила на крыльцо, садилась, подперев подбородок, и глядела на потемневшую равнину, с огоньками костров кое-где, на высыпающие мелкие летние звезды. Из садика пахло политыми клумбами.
На террасе Николай Иванович, шурша газетами, говорил:
– «Война уже по одному тому не может долго длиться, что страны согласия и мы – союзники – разоримся.
Катя спрашивала:
– Хочешь простокваши?
– Если только холодная… Ужасно, ужасно! Мы потеряли Львов и Люблин. Черт знает что! Как можно воевать, когда предатели вонзают нож в спину! Невероятно!
– Николай, не цыкай.
– Оставь меня в покое! Если мы потеряем Варшаву, будет такой позор, что нельзя жить. Право, иногда приходит в голову, – не лучше ли заключить хоть перемирие какое-нибудь да и повернуть штыки на Петербург.
Издалека доносился свист поезда, – было слышно, как он стучал по мосту через тот ручей, где давеча отражался закат: это везли, должно быть, раненых в Москву. Николай Иванович опять шуршал газетой:
– Эшелоны отправляются на фронт без ружей, в окопах сидят с палками. Винтовка – одна на каждого пятого человека. Идут в атаку с теми же палками, в расчете, когда убьют соседа, – взять, винтовку. Ах, черт возьми, черт возьми!..
Даша сходила с крыльца и облокачивалась у калитки. Свет с террасы падал на глянцевитые лопухи у забора, на дорогу. Мимо, опустив голову, загребая босыми ногами пыль, нехотя – с горя, шел Матренин сын, Петька. Ему ничего более не оставалось, как вернуться на кухню, дать себя выпороть и лечь спать.
Даша выходила за калитку и медленно шла до речки Химки.
Там, в темноте, стоя на обрыве, она прислушивалась, – где-то, слышный только ночью, журчал ключ; зашуршала, покатилась к воде и плеснула земля с сухого обрыва. По сторонам неподвижно стояли черные очертания деревьев, – вдруг сонно начинали шуметь листья, и опять было тихо. «Когда же, когда же, когда?» – негромко говорила Даша и хрустела пальцами.
В первых числах июня, в праздник, Даша встала рано и, чтобы не будить Катю, пошла мыться на кухню. На столе лежала куча овощей и поверх какая-то зеленоватая открытка, должно быть, зеленщик захватил ее на почте вместе с газетами. Петька, Матренин сын, сидел на пороге и, сопя, привязывал к палочке куриную ногу. Матрена вешала на акации белье.
Даша налила в глиняный таз воды, пахнущей рекою, спустила с плеч рубашку и опять поглядела, – что за странная открытка? Взяла ее за кончик мокрыми пальцами, там было написано: «Милая Даша, я беспокоюсь, почему ни на одно из моих писем не было ответа, неужели они пропали?»
Даша быстро села на стул, потемнело в глазах, ослабли ноги… «Рана моя совсем зажила. Теперь я каждый день занимаюсь гимнастикой, вообще себя держу в руках. А также изучаю английский и французский языки. Обнимаю тебя, Даша, если ты меня еще помнишь. И.Телегин».
Даша подняла рубашку на плечи и прочла письмо во второй раз.
«Если ты меня еще помнишь»!.. Она вскочила и побежала к Кате в спальню, распахнула ситцевую занавеску на окне.
– Катя, читай вслух!..
Села на постель к испуганной Кате и, не дожидаясь, прочла сама и сейчас же вскочила, всплеснула руками.
– Катя, Катя, как это ужасно!
– Но ведь, слава богу, он жив, Данюша.
– Я люблю его!.. Господи, что мне делать?.. Я спрашиваю тебя, – когда кончится война?
Даша схватила открытку и побежала к Николаю Ивановичу. Прочтя письмо, в отчаянии, она требовала от него самого точного ответа, – когда кончится война?
– Матушка ты моя, да ведь этого никто теперь не знает.
– Что же ты тогда делаешь в этом дурацком Городском союзе? Только болтаете чепуху с утра до ночи. Сейчас еду в Москву, к командующему войсками… Я потребую от него…
– Что от него потребуешь?.. Ах, Даша, Даша, ждать надо.
Несколько дней Даша не находила себе места, потом затихла, будто потускнела; по вечерам рано уходила в свою комнату, писала письма Ивану Ильичу, упаковывала, зашивала в холст посылки. Когда Екатерина Дмитриевна заговаривала с ней о Телегине, Даша обычно молчала; вечерние прогулки она бросила, сидела больше с Катей, шила, читала, – казалось, как можно глубже нужно было загнать в себя все чувства, покрыться будничной, неуязвимой кожей.
Екатерина Дмитриевна хотя и совсем оправилась за лето, но так же, как и Даша, точно погасла. Часто сестры говорили о том, что на них, да и на каждого теперь человека, легла, как жернов, тяжесть. Тяжело просыпаться, тяжело ходить, тяжело думать, встречаться с людьми; не дождешься – когда можно лечь в постель, и ложишься замученная, одна радость – заснуть, забыться. Вот Жилкины вчера позвали гостей на новое варенье, а за чаем приносят газету, – в списках убитых – брат Жилкина: погиб на поле славы. Хозяева ушли в дом, гости посидели на балконе в сумерках и разошлись молча. И так – повсюду. Жить стало дорого. Впереди неясно, уныло. Варшаву отдали. Брест-Литовск взорван и пал. Всюду шпионов ловят.