С тех пор об уехавшем она не говорила ни слова. Катя мужественно переносила боль, хотя по утрам вставала с покрасневшими глазами, с припухшим ртом. Рощин прислал с дороги открытку – поклон сестрам, – письмецо положили на камин, где его засидели мухи.

Каждый вечер сестры ходили на Тверской бульвар – слушать музыку, садились на скамью и глядели, как под деревьями гуляют девушки и подростки в белых, розовых платьях, – очень много женщин и детей; реже проходил военный, с подвязанной рукой, или инвалид на костыле. Духовой оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии». Ту, ту, ту, – печально пел трубный звук, улетая в вечернее небо. Даша брала Катину слабую, худую руку.

– Катюша, Катюша, – говорила она, глядя на свет заката, проступающий между ветвями, – ты помнишь:

О любовь моя незавершенная,
В сердце холодеющая нежность…

Я верю, – если мы будем мужественны, мы доживем – когда можно будет любить не мучаясь… Ведь мы знаем теперь, – ничего на свете нет выше любви. Мне иногда кажется, – приедет из плена Иван Ильич и будет совсем иной, новый. Сейчас я люблю его одиноко, бесплотно. И мы встретимся так, точно мы любили друг друга в какой-то другой жизни.

Прислонившись к ее плечу, Екатерина Дмитриевна говорила:

– А у меня, Данюша, такая горечь, такая темнота на сердце, совсем оно стало старое. Ты увидишь хорошие времена, а уж я не увижу, отцвела пустоцветом.

– Катюша, стыдно так говорить.

– Нет, девочка, нужно быть мужественной.

В один из таких вечеров на скамейку, на другой ее конец, сел какой-то военный. Оркестр играл старый вальс. За деревьями зажглись неяркие огни фонарей. Сосед по скамейке глядел так пристально, что Даше стало неловко шее. Она обернулась и вдруг испуганно, негромко воскликнула:

– Нет!

Рядом с ней сидел Бессонов, тощий, облезлый, в мешком висящем френче, в фуражке с красным крестом. Поднявшись, он молча поздоровался. Даша сказала: «Здравствуйте», – и поджала губы. Екатерина Дмитриевна отклонилась на спинку скамьи, в тень Дашиной шляпы, и закрыла глаза. Бессонов был не то весь пыльный, не то немытый – серый.

– Я видел вас на бульваре вчера и третьего дня, – сказал он Даше, поднимая брови, – но подойти не решался… Уезжаю воевать. Вот видите, – и до меня добрались.

– Как же вы едете воевать, вы же в Красном Кресте? – сказала Даша с внезапным раздражением.

– Положим, опасность сравнительно, конечно, меньшая. А впрочем, мне глубоко все безразлично, – убьют, не убьют… Скучно, скучно, Дарья Дмитриевна. – Он поднял голову и поглядел ей на губы тусклым взглядом. – Так скучно от всех этих трупов, трупов, трупов…

Катя спросила, не открывая глаз:

– Вам скучно от этого?

– Да, весьма скучно, Екатерина Дмитриевна. Раньше оставалась еще кое-какая надежда… Ну, а после этих трупов и трупов надвинулась последняя ночь… Трупы и кровь, хаос. Так вот… Дарья Дмитриевна, я, строго говоря, подсел к вам для того, чтобы попросить пожертвовать мне полчаса времени.

– Зачем? – Даша глядела ему в лицо, чужое, нездоровое, и вдруг ей показалось с такой ясностью, что закружилась голова, – этого человека она видит в первый раз.

– Я много думал над тем, что было в Крыму, – проговорил Бессонов, морщась. – Я бы хотел с вами побеседовать, – он медленно полез в боковой карман френча за портсигаром, – я бы хотел рассеять некоторое невыгодное впечатление…

Даша прищурилась, – ни следа на этом противном лице волшебства. И она сказала твердо:

– Мне кажется, – нам не о чем говорить с вами. – И отвернулась. – Прощайте, Алексей Алексеевич.

Бессонов скривился усмешкой, приподнял картуз и отошел прочь. Даша глядела на его слабую спину, на слишком широкие штаны, точно готовые свалиться, на тяжелые пыльные сапоги, – неужели это был тот Бессонов – демон ее девичьих ночей?

– Катюша, посиди, я сейчас, – проговорила она поспешно и побежала за Бессоновым. Он свернул в боковую аллею. Даша, запыхавшись, догнала его и взяла за рукав. Он остановился, обернулся, глаза его, как у больной птицы, стали прикрываться веками.

– Алексей Алексеевич, не сердитесь на меня.

– Я-то не сержусь, вы сами не пожелали со мной разговаривать.

– Нет, нет, нет… Вы не так меня поняли… Я к вам ужасно хорошо отношусь, я вам хочу всякого добра… Но о том, что было, не стоит вспоминать, прежнего ничего не осталось… Я чувствую себя виноватой, мне вас жалко…

Он поднял плечи, с усмешкой поглядел мимо Даши на гуляющих.

– Благодарю вас за жалость.

Даша вздохнула, – если бы Бессонов был маленьким мальчиком – она повела бы его к себе, вымыла теплой водой, накормила бы конфетками. А что она поделает с этим, – сам себе выдумал муку и мучается, сердится, обижается.

– Алексей Алексеевич, если хотите – пишите мне каждый день, я буду отвечать, – сказала Даша, глядя ему в лицо как можно добрее. Он откинул, голову, засмеялся деревянным смехом:

– Благодарю… Но у меня отвращение к бумаге и чернилам… – сморщился, точно хлебнул кислого. – Либо вы – святая, Дарья Дмитриевна, либо вы дура… Вы – адская мука, посланная мне заживо, поняли?

Он сделал усилие отойти, но точно не мог оторвать ног. Даша стояла, опустив голову – она все поняла, ей было печально, но на сердце холодно. Бессонов глядел на ее склоненную шею, на нетронутую, нежную грудь, видную в прорези белого платья, и думал, что, конечно, – это смерть.

– Будьте милосердны, – сказал он простым, тихим, человеческим голосом. Она, не поднимая головы, прошептала сейчас же: «Да, да», – и прошла между деревьями. В последний раз Бессонов отыскал взглядом в толпе ее светловолосую голову, – она не обернулась. Он положил руку на дерево, вцепился пальцами в зеленую кору – земля, последнее прибежище, уходила из-под ног.