После смерти Истомина четвертым отделением оборонительной линии, в которую входил Малахов курган с его редутами, стал ведать капитан 1-го ранга Юрковский, отец десятерых малолетних ребят, из которых самый старший был всего только кадет третьего класса.

Жена Юрковокого поспешила увезти их всех в Харьков еще до начала осады, и он, свободный от семейных забот, старался служить самозабвенно и поддерживать на отделении порядок, заведенный его предместником.

Он и поселился в каземате башни, там же, где жил Истомин. Однако даже и полуразбитая башня эта все-таки представляла прекрасную цель для длинных бомбических орудий, и теперь на нее с раннего утра усиленно начали падать и сверлить ее взрывами пятипудовые бомбы. Боясь, что ее рязрушат до основания, Юрковский приказал совершенно очистить ее от людей.

Юнкер Зарубин, по наследству от Истомина перешедший ординарцем к Юрковскому, бросившись передавать это приказание, едва не был задавлен обвалившимися от сотрясения камнями над входом в башню, но, проскочив благополучно, только оглянулся, протер поспешно глаза, запорошенные известковой пылью, и звонко прокричал приказ очистить башню. Он был полон чисто адъютантского делового азарта, свойственного далеко не всем шестнадцатилетним. На его глазах в это утро залетевшим в амбразуру ядром размозжило голову матросу-комендору, наводившему орудие, но едва он упал, тут же подскочил другой матрос, занял место, залитое кровью товарища, левой рукой сорвал с себя бескозырку и накрыл ею лицо убитого, а правой взялся за подъемный винт орудия. Некогда было даже и секунду времени отдавать жалости по том, с кем двадцать лет ел кашу из одного котла, — надо было отвечать противнику на его меткий выстрел тоже выстрелом метким и без задержки…

На его глазах в это утро не один раз по знаку надсмотрщика порохового погреба бежали самозабвенно солдаты засыпать яму, вырытую упавшим на крышу погреба снарядом… Что могло быть необходимей этого? Если допустить другой снаряд упасть в воронку, сделанную первым, то может не выдержать и перекрытие из толстых бревен, и тогда взорвется погреб, а это уж катастрофа для всего бастиона…

На его глазах все время теперь, как и почти ежедневно раньше, подряд несколько месяцев, приравненных к годам, шла эта борьба бездушного металла, направляемого издалека врагами, с живыми людьми, простыми и даже веселыми, несмотря на весь жуткий ужас кругом.

Да, это очень влекло Витю Зарубина к матросам, у которых точно про запас готовы были шутки для встречи какого угодно трагизма. Бессознательно подражая не столько офицерам, с которыми жил в блиндаже, сколько именно матросам, не отходившим от своих орудий, рядом с ними и спавшим, Витя не мог научиться от них только одному — шуткам, но зато он запоминал их, и они возникали в нем всякий раз, когда приходилось бежать со строгим приказом начальства куда-нибудь «в самый кипяток».

С утра в этот день он надел, как и другие, шинель, чтобы не до костей промочил ливень, но шинель промокла насквозь, мундир тоже, и целый день до вечера пришлось таскать на себе совершенно лишний пуд дождевой воды и чувствовать себя, как в бане, Он устал. Он почти валился с ног к вечеру. Голова стала, как колокол: в ней все лопались с треском бомбы, все гремели и раскатывались выстрелы своих орудий, даже тогда, когда в сумерки начала затихать канонада. Глаза тоже непомерно устали от вспышек желтого огня сквозь дым на своих батареях и от желтых огненных полос сквозь туман, дождь и тот же дым в небе, так как ежесекундно вместе с «темными», то есть ядрами, летели и бомбы.

Крики сигнальщиков, крики команд, крики солдат, вызывающих носилки, — все крики кругом уже не воспринимались отдельно к вечеру: они слились для Вити в один сплошной гул, который не трогал уже, не беспокоил, просто был тем, без чего нельзя, и только очень хотелось, чтобы без него было можно.

Когда перед ним возник такой же усталый, с почерневшим и мокрым лицом другой юнкер из одного с ним блиндажа — Сикорский (третий, Чекеруль-Куш, умер от раны в голову), он только уставился в него вопросительными глазами, но опросить что-либо не хватило силы. Сикорский же обратился к нему сам, едва шевеля языком:

— Есть хочу… Сухаря нету?

Витя вспомнил, что утром положил на всякий случай несколько штук в карман шинели. Это было при Сикорском, и вот Сикорский-то не забыл про это, а он забыл и не дотронулся до них целый день.

— Размокли, досада! — сказал он, вынимая из кармана бурое тесто.

— Э, черт… Ну, все равно, дай, — и Сикорский начал жевать то, что получилось из сухарей в кармане Вити.

— Ты откуда сейчас? — спросил Витя.

— С Камчатки…

— Что там?

— Все разнесли! Пропала Камчатка!..

— Как пропала? Взяли! — встряхнулся вдруг Витя.

— Не взяли… Ночью, должно быть, возьмут… Там и брать-то нечего…

Вала уж нет, амбразуры все засыпало, — ни одно орудие стрелять не может.

Камчатке конец!

Сикорокий был годом старше Вити, повыше его ростом, потоньше лицом и фигурой, карие глаза, по-женски округлый подбородок, несколько длинноватый прямой нос. Говорил, растягивая слова, но это от усталости. Вид имел безнадежный.

— Как это «Камчатке конец»? — совершенно ожил Витя, точно его подбросило. — У нас все разбито, а у них, ты думаешь, нет? Мы, что же, в белый свет стреляли, как в копеечку?

— И на Волынском редуте не лучше, чем на Камчатке, и на Селенгинском тоже, — вместо ответа сказал Сикорский, дожевывая сухарное тесто, а дожевав, спросил:

— Еще нету? Поищи-ка, брат: есть хочу, как стая собак!

— На-ша-а, береги-ись! — надсадно-хрипло прокричал вдруг недалеко от них сигнальщик-матрос, и оба юнкера ничком упали на землю, потому что оба, не взглянув даже кверху, почувствовали бомбу у себя над головами.

Бомба упала шагах в пяти, и, ожидая ее взрыва, Витя однообразно молил: «Не надо меня, господи!.. Не надо меня, господи!..» Бог представлялся ему теперь чудовищно огромным стариком, у которого глаза с тарелку. Этими глазами он смотрит на него, Витю, лежащего лицом в землю, и на бомбу, рассчитывая, как разбросать ее осколки. Витя лежал, как на плахе перед казнью. Бесконечно долгие секунды тянулись, тянулись… Наконец, оглушительно грохнуло, точно в стенках его черепа, а не вне его.

Несколько мгновений еще не двигался и даже не думал связно Витя…

Потом он осторожно шевельнул головой, подтянул кверху и опустил плечи, перебрал пальцами… Послушал, нет ли боли где-нибудь в теле, — нет, боли не было. Тогда он вспомнил о Сикорском, лежавшем рядом, и поглядел в его сторожу с огромным любопытством. Тот продолжал лежать ничком.

— Эй! Вставай! — испуганно крикнул Витя.

Впрочем, он только думал, что крикнул громко: не получилось крика.

Зато как раз в этот момент Витя припомнил жужжащий звук пролетавших над ним, а значит, и над Сикорским осколков взорвавшейся бомбы, и для него стало ясно, что Сикорский так же невредим, как и он.

Это разом подняло его на ноги.

— Сикорский! Проехало! — оживленно принялся он трясти за плечи товарища.

Тот повернулся, поглядел на него мутно и пробормотал:

— А нога капут…

— Какая нога? Что ты? Обе ноги целы!

Витя проворно начал ощупывать его ноги, лежавшие, как и лежали, пятками кверху, и действительно наткнулся на небольшой осколок, вонзившийся в левую икру так не глубоко, что без особого усилия вынулся.

Сикорский стонал, а Витя соображал тем временем, что это не мог быть осколок только что взорвавшейся бомбы, все они пролетели выше над ними; значит, этот осколок просто валялся на земле и был подброшен силой взрыва.

— Чепуха! Даже и кровь почти не идет! — совсем уже бодро и радостно, вполне овладев собою, взял за ворот Сикорского Витя, но тот, хотя и поднялся, повторял уныло:

— Вот ты увидишь, увидишь: ноге капут!

Но тут шагах в десяти от себя Витя увидел солдата, который сидел на земле и пригребал к себе что-то рукою. Солдат был без фуражки, лицо его было в крови, рука красная, к нему подходили уже другие солдаты с носилками, подбежал и Витя.