Однако минуты через две новое ядро раздробило обе передние ноги его лошади. Это было уже серьезнее: лошадь упала, едва не придавив его, — он с трудом успел соскочить.

— Плохой знак, ваше превосходительство! — обеспокоенно обратился к нему Мещерский. — Второй раз задевает вас ядро! Вам лучше бы удалиться отсюда.

— Подождем третьего ядра, — улыбаясь, но глядя в сторону Горчакова, отозвался на это Вревский, внутренне взбешенный тем, что даже и теперь главнокомандующий не обернулся и продолжал ехать дальше, а за ним, по долгу службы, двигались и адъютанты и казаки конвоя.

— Постой-ка, братец, дай-ка мне своего конька, — остановил одного из казаков Вревский.

Тот послушно спрыгнул с седла, но как раз в это время третье ядро отыскало голову Вревского.

Казак неистово закричал, весь обрызганный кровью и мозгами генерал-адъютанта, и сначала остановилась свита Горчакова, потом, наконец, и он сам.

— Что такое там случилось? — спросил он Коцебу.

— Говорят, убит ядром Вревский, — сказал тот.

— А-а, — неопределенно протянул Горчаков; потом он снял фуражку, перекрестился, повернул лошадь и, не взглянув на то, что осталось от вдохновителя боя, поскакал к Мекензиевым горам.

Обезглавленное тело барона подобрал казак, перекинул его через седло и так довез его до площадки, на которой расположился перевязочный пункт и где рядами лежали уже многие умершие от ран.

IX

Тело другого виновника поражения, Реада, вынесено не было: оно так и осталось около Екатерининской мили и было найдено в куче трупов на другой день французами, похоронившими его с почестями сообразно с его высоким чином и, пожалуй, даже с той услугой, которую он оказал им, посылая под их картечь, пули и снаряды один за другим русские безотказные полки.

Другие такие же полки, собранные на Корабельной стороне для вылазки под начальством Хрулева, целое утро до обеда ожидали сигнала, прислушиваясь к раскатам канонады.

Ожидание было напряженное, тревожное. Тревога была за Севастополь, за его участь, которая решалась там, на Черной речке, а что участь Севастополя решалась именно в этот день, понимал всякий матрос, всякий солдат.

Сигнальные, наблюдавшие с брустверов за неприятелем в подзорные трубы, еще в седьмом часу утра доносили однообразно радостно: «Уходят французы? Очищают траншеи!»

Французы действительно очищали траншеи и уходили в восточном направлении, к Сапун-горе, к Федюхиным высотам. Хрулев без промедления дал знать об этом Сакену, сидевшему в библиотеке, но тот все внимание свое отдал оптическому телеграфу, который должен был принять сигнал к вылазке.

По этому сигналу он в свою очередь должен был снять с гарнизона Городской стороны десять батальонов и отправить их на Корабельную в распоряжение Хрулева, однако Хрулеву момент для атаки представлялся до того удачным, что он готов был начать вылазку и с теми силами, какие у него были, лишь бы получить для этого не прямое приказание даже, а только согласие, только намек…

— Эх, захватили бы в полчаса столько, что им бы у нас потом не отбить и в полгода! — сокрушался Хрулев и все глядел туда, на восток, где гремела свирепая канонада, но там не видно было, конечно, ничего, кроме белого дыма в небе, висевшего подобно туче.

На этот дым смотрели во все глаза со всех бастионов, каждую минуту ожидая приказа начать орудийную стрельбу, так как ранним утром все батареи получили письменные указания, против каких именно позиций противника одновременно по всей линии должны они были открыть сильнейший огонь.

И все было приготовлено на бастионах для этого огня, предшественника вылазки, но… час проходил за часом, — огня не открывали.

Батареи противника тоже молчали: пушки говорили там, на Черной речке, здесь же дан был им отдых, заслуженный, правда, но тем не менее обидный.

К полудню для всех уже, от старших и до самых младших из защитников Севастополя, стало ясно, что там не осилили врага, что успеха, который дал бы возможность занять опустевшие траншеи французов, не добились.

Не добились успеха — это становилось все ясней каждому, но в полнейший неуспех, в поражение русских войск никто все-таки не хотел верить, так как канонада продолжалась.

Однако после полудня и канонада стала ослабевать, наконец и совсем почти прекратилась — явный признак того, что русская армия отступила на дистанцию, превышающую дальность неприятельских снарядов, а союзники, обессилены они были боем или нет, решили ее не преследовать.

Уже к одиннадцати часам дня все русские полки были снова оттянуты на Мекензиевы горы, очистив таким образом место для наступления французским войскам, однако это все не входило в планы Пелисье, который довольно долго потом, когда утихла уже перестрелка, красовался на Трактирном мосту, окруженный генералами, и усиленно разглядывал в зрительную трубу расположение русских войск на противоположных высотах.

Батальон зуавов приводил в порядок предмостное укрепление, а на Телеграфной горе устраивались по-прежнему сардинцы.

Издали, с гор, казалось, что в стане врагов действительно как будто все по-прежнему, точно штурмующие колонны полков 12-й и 17-й дивизий, пробившись сквозь лаву картечи и штуцерных пуль бельгийского образца, не доходили до самой вершины Федюхиных гор.

Но не так было на деле. Если артиллерия русская не принимала участия в штурме высот, то штыки работали на совесть, когда удавалось сходиться и скрещивать их со штыками французов.

Имея все преимущества на своей стороне, войска Пелисье все же потеряли в этот день до двух тысяч человек; русские полки — еще больше, так как и наступали и отступали они под непрерывным огнем, и очень дорого обошлись им обе переправы. Одиннадцать генералов выбыло из строя, из них трое убитыми, и двести пятьдесят офицеров.

Семь медиков перевязочного пункта работали неустанно с утра до поздней ночи. Большая поляна на Мекензиевых горах, на которой разбиты были операционные палатки, была сплошь завалена ранеными. Отрезанные руки и ноги зарывали тут же, между кустами. Лазаретные фуры и полуфурки, а также обывательские подводы немцев-колонистов отвозили перевязанных дальше.

Иногда, выбиваясь из сил, медики хватали кровавыми руками сухарь и, жуя его, запивали водой из баклажки, потом принимались снова за ланцеты… А раненых снизу все несли и несли.

Несколько иначе подкреплялся Коцебу, сидя поздно вечером в хорошо обставленной и неплохо освещенной землянке генерала Бухмейера за ужином с вином и фруктами.

Наскоро рассказав ему, возившемуся целый день со своим мостом через Большой рейд, впечатления от неудачного боя, он добавил не без горечи, однакоже и без большого уныния:

— Нет, любезнейший Александр Ефимович, я вижу теперь, что у нас ничего нельзя предпринять, потому что все, все, решительно все выходит наоборот? Все получается совершенно противно моим распоряжениям! Ведь я каждому объяснял, показывал на карте, что надобно сделать. Спрашивал:

«Поняли?» Отвечали мне: «Как же не понять? Что же тут непонятного, помилуйте?» Что непонятного? Ничего, конечно, не было непонятного, все было азбучно просто. Но отчего же, спрошу я вас, отчего дивизия, которой следовало стоять налево от дороги, очутилась вдруг направо, другая, которой надобно стоять уже на линии огня, торчит еще почему-то в лагере?..

Нет, я сегодня так много испытал, что страшусь уже предпринимать когда бы то ни было что-нибудь решительное! Довольно!.. Ничего не выходит и ничего, решительно ничего не может выйти! А все-таки, какая это была картина, когда семнадцатая дивизия штурмовала Федюхины! Ах, как жалел я тогда, что со мною рядом не было моего брата Александра — художника? Конечно, если бы приехал он из Мюнхена, он был бы сегодня со мной, и тогда… Гениальнейшее произведение своей кисти он мог бы создать по наброскам, какие бы сделал с натуры!

Горчаков же в эту ночь, лунную и тихую, заперся в своей спальне, долго молился, стоя на коленях, и плакал, а несколько придя в себя, начал писать «всеподданнейшее донесение».