— Меня мало трогает Его воля, — отвечал редактор «Атеиста». — Скажите лучше, чего хотите вы.

— Дело в том…— начал Макиэн и замолчал.

— Ну, ну! — подбодрил его Тернбулл.

— Дело в том, — сказал Макиэн, — что я могу полюбить вас.

Лицо Тернбулла вспыхнуло на мгновение, но он насмешливо сказал:

— Любовь ваша выражается несколько странно.

— Не говорите вы в этом стиле! — гневно закричал Макиэн. — Не насилуйте себя! Вы знаете, что я чувствую. Вы сами чувствуете так же.

Тернбулл снова вспыхнул и снова сказал:

— Мы, шотландцы с равнины, думаем медленней, чем вы, уроженцы гор. Дорогой мой мистер Макиэн, о чем вы говорите?

— Вы это знаете, — отвечал Макиэн. — Сражайтесь, или я…

Тернбулл глядел на него спокойно и серьезно.

— …или я не смогу сражаться с вами, — неожиданно сказал Макиэн.

— Можно мне сначала задать вам вопрос? — спросил Тернбулл.

Макиэн кивнул.

— Что станет, — спросил Тернбулл, — если мы не будем драться?

— Я буду знать, — отвечал Макиэн, — что слабость моя помешала справедливости.

— Слабость, справедливость…— повторил Тернбулл. — Но это же просто слова.

— Ах, номинализм…— сказал Макиэн и устало махнул рукой. — Мы разобрались в нем семь столетий тому назад,

— Разберемся же и сейчас, — сказал Тернбулл. — Вы действительно считаете, что любить меня грешно? — И он неловко улыбнулся.

— Нет, — медленно отвечал Макиэн, — я не это хотел сказать. Быть может, в том, что вы исповедуете, не все от лукавого. Быть может, вам явлены неведомые мне истины Божьи. Но мне надо сделать дело, а добрые чувства к вам этому мешают.

— Мне кажется, вы сами чувствуете, — мягко сказал атеист, — что от Бога, а что — нет. Почему же вы верите догме, а не себе?

Макиэн потерял терпение, как теряет его человек, когда ему приходится объяснять каждое свое слово.

— Церковь — не клуб! — закричал он. — Если из клуба все уйдут, его просто не будет. Но Церковь есть, даже когда мы не все в ней понимаем. Она останется, даже если в ней не будет ни кардиналов, ни папы, ибо они принадлежат ей, а не она — им; Если все христиане внезапно умрут, она останется у Бога. Неужели вам не ясно, что я больше верю Церкви, чем себе? Нет, что я больше верю в Церковь, чем в себя самого? Да что мне до чувств, когда их перевернет приступ печени или бутылка бренди? Я больше верю в…

— Постойте, — перебил его Тернбулл, — вы говорите «я верю». Почему вы доверяете своей вере и не доверяете своей… скажем, любви?

— Я могу доверять тому, что во мне от Бога, — серьезно отвечал Макиэн. — Но во мне есть и низшее, животное начало, ему доверять нельзя.

— Значит, ваши чувства ко мне — низкие и животные? — спросил Тернбулл.

Макиэн впервые за эту беседу посмотрел на него не гневно, а растерянно.

— Что бы ни свело нас, — сказал он, — лжи между нами быть не может. Нет, мои чувства к вам не низки. Я ненавижу вас потому, что вы ненавидите Бога. Я могу полюбить вас… потому что вы хороший человек.

— Ну что ж, — сказал Тернбулл (лицо его не выдало никаких чувств), — что ж, будем драться.

— Да, — отвечал Макиэн.

И клинки их скрестились, и на первый же звук стали из ближнего дома вышел человек. Тернбулл опустил шпагу. Макиэн удивленно оглянулся. Почти рядом с ним стоял крупный, холеный мужчина в светлых одеждах и широкополой шляпе.

Глава V

МИРОТВОРЕЦ

Когда дуэлянты увидели, что они не одни, оба сделали очень короткое и одинаковое движение. Каждый из них заметил это и за собою, и за другим, и понял, что это значит. Они выпрямились, словно и не думали драться, но не сердито, а скорее с каким-то облегчением. Что-то — не то вне их, не то внутри — неуклонно размывало камень клятвы. Они вспоминали зарю своей вражды, как вспоминают зарю любви несчастные супруги.

Сердца их становились все мягче. Когда шпаги скрестились там, в лондонском садике, и Тернбулл, и Макиэн готовы были убить того, кто им помешает. Они были готовы убить его и убить друг друга. Сейчас им помешали, и они ощутили облегчение. Что-то росло в их душах и казалось им особенно немилосердным, ибо могло обернуться милосердием. Каждый из них думал — не подвластна ли дружба року, как подвластна ему любовь?

— Конечно, вы простите меня, — и бодро и укоризненно сказал человек в панаме, — но я должен с вами поговорить.

Голос его был слишком слащав, чтобы называться вежливым, и никак не вязался с довольно дикой ситуацией, — увидев, что люди дерутся на шпагах, любой удивился бы.

Не вязался он (то есть голос) и с внешностью незнакомца. Все в этом человеке дышало здоровьем, словно в хорошем звере, борода сверкала, сверкали и глаза. Лишь со второго взгляда можно было заметить, что борода слишком кудрява, а нос торчит вперед так, словно все время принюхивается; и только с сотого — что в глазах ярко светится не столько ум, сколько глупость. Незнакомец казался еще шире из-за своих светлых и широких одежд, приличествующих тропикам. Однако с того же сотого взгляда можно было заметить, что и в тропиках так не одеваются, ибо одежды эти были сотканы и сшиты по особым медицинским предписаниям, нарушение которых, по-видимому, грозило неминуемой смертью. Широкополая шляпа тоже отвечала требованиям медицины. Голос же, как мы говорили, был слишком слащав для такого здорового существа.

— Насколько я понимаю, — сказал незнакомец, — вы хотите решить некий спор. Несомненно, мы уладим его без драки. Надеюсь, вы на меня не в обиде?

Приняв молчание за знак стыда, он бодро продолжал:

— Я читал про вас в газетах. Да, молодость — пора романтическая!.. Знаете, что я всегда говорю молодым?

— Поскольку мне перевалило за сорок, — мрачно сказал Тернбулл, — я слишком рано явился в мир, чтобы это узнать.

— Бесподобно! — обрадовался незнакомец. — Как говорится, шотландский юмор. Сухой шотландский юмор! Итак, если я не ошибаюсь, вы хотите решить спор поединком. А знаете ли вы, что поединки устарели?

Не дождавшись ответа, он снова заговорил:

— Итак, если верить журналистам, вы хотите сразиться из-за чего-то католического. Знаете, что я говорю католикам?

— Нет, — сказал Тернбулл. — А они знают?

Забыв о своих спорах с римско-католической Церковью, незнакомец благодушно рассмеялся, и продолжал так:

— А знаете ли вы, что дуэль — не шутка? Если мы обратимся к нашей высшей природе… скажем, к духовному началу… Надо заметить, что у каждого из нас есть и низшее начало, и высшее. Итак, отбросим романтические бредни — честь и все такое прочее, — и нам станет ясно, что кровопролитие — страшный грех.

— Нет, — впервые за все это время сказал Макиэн.

— Ну, ну, ну! — сказал миротворен.

— Убийство — грех, — сказал неумолимый шотландец. — А греха кровопролития нет..

— Не будем спорить о словах, — сказал незнакомец.

— Почему? — спросил Макиэн. — О чем же тогда спорить? На что нам даны слова, если спорить о них нельзя? Из-за чего мы предпочитаем одно слово другому? Если поэт назовет свою даму не ангелом, а обезьяной, может она придраться к слову? Да чем вы и спорить станете, если не словами? Движениями ушей? Церковь всегда боролась из-за слов, ибо только из-за них и стоит бороться. Я сказал, что убийство — грех, а кровопролитие — не грех, и разница между этими словами не меньше, чем между «да» и «нет», — куда там, она больше, ведь «да» и «нет» одной породы. Убийство — понятие духовное, кровопролитие — материально. Хирург, например, проливает чужую кровь.

— Ах, вы казуист? — покачал головой незнакомец. — Знаете, что я говорю казуистам?

Макиэн махнул рукой, Тернбулл засмеялся. Не обижаясь на них, миротворец оживленно продолжал:

— Итак, вернемся к сути дела. Я не признаю насилия и, как могу, пытаюсь предотвратить нелепейшее насилие, которое задумали вы. Однако и полиция — насилие, так что я ее не вызову. Это противно моим принципам. Толстой доказал, что насилие лишь порождает насилие, тогда как любовь… она порождает любовь. Мои принципы вам известны. Я действую только любовью.