Но героин я употреблял, только когда предлагали – тут вкачу, там разок ширнусь. Да, он мне нравился, да, я только о нем и думал, но покупать – не покупал. А то никогда не завяжу. А вот дороговизна таблеток не только помогала держать в узде мою зависимость, но и стала мне отличным стимулом каждый день заглядывать в мастерскую и продавать мебель. Это все сказки, что опиаты якобы не дают вести нормальный образ жизни: одно дело – ширяться, но меня-то, шарахавшегося от взлетавших с тротуара голубей, чуть ли не до судорог и нервного паралича страдавшего от посттравматического синдрома, меня таблетки превратили в компетентного и расторопного члена общества. От бухла люди тупели, размякали: вон, стоит только взглянуть на Платта Барбура, который уже в три часа дня сидел у “Джей Джи Мелона” и жалел себя. Или вот отец: даже завязав, он не избавился от еле заметной неповоротливости жестко нокаутированного боксера, зазвонит телефон, сработает кухонный таймер, а у него уж из рук все валится; говорят же – мозги пропить, ведь запойный алкоголизм так сказывается на нервах и умственных способностях, что потом на всю жизнь с этим проблемы. А отец вообще серьезно тупил, ни на одной работе не мог долго продержаться.
Ну а я – да, пусть у меня нет подружки, нет никаких приличных ненаркоманистых друзей – зато я вкалываю по двенадцать часов в сутки и ничего, глаз не дергается, ношу костюмы от Тома Брауна и с улыбкой общаюсь с людьми, от которых меня тошнит, два раза в неделю хожу в бассейн и играю в теннис, исключил из рациона сахар и полуфабрикаты. Я приятный человек, весь на позитиве, тощий, как щепка, зато не распускаю соплей, не поддаюсь дурным мыслям, продавец я отличный – кто угодно подтвердит, и дела у меня идут так хорошо, что хоть сколько трать на наркотики, на кармане все равно не скажется.
Пару раз я, конечно, прокалывался – скатывался неожиданно в ту область, где все за пару жутких секунд могло рвануть из-под контроля, раз – будто ноги разъехались на ледяных мостках и я уже вижу, как быстро, как легко все может полететь в тартарары. И дело было не в деньгах, а в растущих дозах, когда я забывал, что продал что-то, когда забывал отослать счета, когда Хоби странно на меня поглядывал, если я перебарщивал с таблетками и спускался к нему весь остекленелый, отъехавший. Ужины с клиентами… простите, это вы мне? Вы что-то сказали? Да нет, устал просто, похоже, подцепил что-то, знаете, дорогие, наверное, лягу-ка я пораньше спать сегодня. От мамы мне достались светлые глаза, с которыми – не придешь же на открытие выставки в солнечных очках – сузившиеся зрачки ну никак не спрячешь, хотя знакомые Хоби на это-то и внимания не обращали, кроме, пожалуй, нескольких геев помоложе, которые сами были в теме. “А ты, оказывается, плохой мальчик”, – прошептал мне как-то на ухо во время жутко официозного ужина один культурист, любовник кого-то из клиентов, заставив меня тогда здорово понервничать. Я ненавидел ходить в финансовый отдел одного аукционного дома, потому что один тамошний сотрудник – пожилой британец, сам наркоман – вечно ко мне лип. Да и с женщинами то же самое: я спал тут с одной фэшн-стажеркой, мы с ней познакомились на Вашингтон-сквер, на площадке для выгула маленьких собак, куда я пришел с Попчиком – всего-то секунд тридцать посидели вместе на лавочке и моментально распознали, что балуемся одним и тем же. Но стоило мне почувствовать, что я теряю контроль, как я тут же прикручивал кран, а несколько раз, бывало, завязывал даже – однажды продержался целых полтора месяца. Такое мало кому под силу, уверял я себя. Дисциплина – вот ключ ко всему. Но вот шла весна моего двадцать шестого года, а я за три года чистым был максимум три дня кряду.
Я продумал уже, как завязать навсегда, если мне вдруг захочется: резко перестаешь принимать, ровно на неделю, пьешь много лоперамида, плюс – магний и аминокислоты в свободной форме, чтобы восстановить перегоревшие нервные окончания, белковые смеси, электролиты в порошках, мелатонин (и травка), чтоб нормально спать, а также всякие травяные зелья и настои, за которые моя стажерка ручалась головой, – из корня солодки, молочного чертополоха, крапивы, шишек хмеля, масла черного тмина, корня валерианы и вытяжки шлемника. У меня уже и пакет был припасен со всем этим добром из “зеленого” супермаркета, полтора года как стоял у меня в шкафу. Так и стоит, почти нетронутый, только травку я давно скурил. Беда была вот в чем (и в этом я сам не раз убеждался) – когда через тридцать шесть часов тебя всего начинает корежить, а дальнейшая жизнь без опиатов зияет перед глазами мрачным тюремным коридором, нужен какой-то очень убедительный повод, чтоб и дальше шагать в эту тьму, вместо того чтоб развернуться и снова провалиться в роскошную перину, с которой ты по дурости решил встать.
Когда я вечером вернулся от Барбуров, то проглотил долгоиграющую таблетку морфина – я всегда так делал, если приходил домой в покаянном настроении и надо было как-то взять себя в руки: доза маленькая, вполовину меньше того, что мне нужно было, чтоб вообще хоть что-то почувствовать, так, заполировать алкоголь, перестать нервничать и суметь уснуть. На следующее утро, не выдержав (на этой стадии моего плана по завязке я обычно и сдавался, просыпаясь с тошнотой), я раскрошил сначала тридцать, а потом и шестьдесят миллиграммов роксикодона на мраморной столешнице прикроватной тумбочки, втянул порошок через обрезанную соломинку, потом, решив не смывать остатки таблеток в туалет (тут все-таки тысячи на две долларов), встал, оделся, промыл нос спреем с морской водой и, припрятав еще несколько тех долгоиграющих морфиновых таблеток на случай, если от “ломаря”, как говорил Джером, станет совсем невыносимо, сунул в карман табачную жестянку с малиновкой на крышке и – шесть утра, Хоби еще не проснулся – поймал такси и поехал в хранилище.
Хранилище, открытое двадцать четыре часа в сутки, напоминало погребальные сооружения индейцев майя, разве что в холле пустыми глазами глядел в телевизор администратор. Я нервно прошел к лифтам. За семь лет я был тут всего три раза – дрожа от страха, я даже не осмеливался подняться наверх, в свою ячейку, так, нырну быстро в лобби, внесу наличные: за хранение, на два года вперед – разрешенный законом максимум.
Для грузового лифта понадобилась карта-пропуск, которую я, к счастью, догадался захватить. Она, правда, плохо срабатывала, и я пару минут, надеясь, что администратор в отключке и ничего не заметит, стоял в открытом лифте и чиркал карточкой, пока стальные двери, наконец, с шипением не захлопнулись. Нервничая, чувствуя, будто за мной кто-то следит, старательно отворачиваясь от своей зернистой тени на мониторах, я доехал до восьмого этажа, 8D 8Е 8F 8G, шлакобетонные стены, ряды безликих дверей – словно какая-то наборная вечность, где нет других цветов, кроме бежевого, и где пыль не осядет веками.
8R, два ключа и кодовый замок, 7522 – последние четыре цифры номера домашнего телефона Бориса в Вегасе. Дверь ячейки скрипнула, металлически лязгнула. Вот она, сумка из “Парагон Спортинг Гудз”, так и свисает ценник от палатки “Королевский шатер”, $43.99, такой же беленький и новехонький, как и в день покупки, восемь лет тому назад. Торчавший из сумки уголок наволочки основательно шарахнул меня током, по вискам будто электричеством щелкнуло, но сильнее всего меня накрыл запах – пластиковый, прорезиненный дух клейкой ленты в маленьком закрытом пространстве шибал в нос, этот будивший эмоции запах я не вспоминал годами – густая поливиниловая вонь отбросила меня прямиком в детство, в мою комнату в Вегасе: моющие средства, новый ковролин, наволочка прилеплена к изголовью, я засыпаю и просыпаюсь каждое утро с одним и тем же клейким запахом в ноздрях. Я годами толком и не разворачивал наволочку, вскрывать ее нужно минут десять-пятнадцать макетным ножом, но пока я стоял там, охваченный эмоциями (все крутится, путается, почти как в тот раз, когда я ходил во сне и очнулся на пороге комнаты Пиппы, не зная, что делать, о чем и думать), меня вдруг аж затрясло, будто в горячке, от дикого желания: я так долго не видел картины, а тут, только руку протяни – и вот ширится во мне какая-то губительная, алчущая бездна, о которой я раньше и не подозревал. В тени спеленутый сверток – тот его кусочек, который был виден – казался до странного бесприютным, жалким, живым, не бездушным предметом, а скорее каким-то несчастным существом, лежит оно в темноте, связанное, беспомощное, не может никого позвать на помощь и мечтает о спасении. Я с пятнадцати лет не стоял так близко к картине, в какой-то миг думал – не удержусь, схвачу ее, суну под мышку и с ней и уйду. Но я слышал, как посипывают у меня за спиной камеры наблюдения, и – быстрым, судорожным движением – бросил свою табачную жестянку с малиновкой в пакет из “Блумингдейла”, захлопнул дверцу и повернул ключ в замке. “Захочешь завязать, сначала все доешь, – учила меня дико сексуальная подружка Джерома Майя, – не то рванешь в это хранилище часа в два утра”, но когда я оттуда вышел – в ушах гудит, голова кружится, то меньше всего думал о наркотиках. От одного вида запеленутой картины внутри у меня все перевернулось, будто прорвался спутниковый сигнал из прошлого и заглушил все остальные волны.