– Там фургон, – сказал он, запрыгнув обратно. Захлопнул дверь. Глубоко вздохнул, уперся руками в руль.

– И что делает? – Я оглядывался по сторонам, будто ждал, что вот-вот какой-нибудь прохожий заметит пятна крови, кинется к машине, застучит по стеклам, распахнет дверь.

– Я откуда знаю? В этом сраном городе слишком много машин. Слушай, – сказал Борис – в багровом отсвете фар стоявших перед нами машин лицо у него было бледное, взмокшее; за нами выстроилась цепочка машин, теперь не сдвинешься, – кто знает, сколько мы тут проторчим. Твой отель всего в паре кварталов. Ты лучше вылезай и иди пешком.

– Я… – Это из-за света фар капли дождя на лобовом стекле кажутся такими красными?

Он нетерпеливо взмахнул рукой.

– Поттер, иди и все, – сказал он. – Я не знаю, что там с этим фургоном. Не дай бог подъедет дорожная полиция. Сейчас нам с тобой вместе лучше не показываться. Херенграхт – не заблудишься. Каналы тут кругами идут, знаешь, да? Просто иди в ту сторону, – он показал в какую, – и дойдешь.

– А твоя рука?

– Да ничего с ней страшного! Я б снял пальто и тебе показал, только возиться неохота. Иди, иди. Мне надо поговорить с Вишней. – Он вытащил из кармана сотовый. – Мне, возможно, придется ненадолго уехать из города…

– Что?

– …но если я пропаду на какое-то время, не волнуйся. Я знаю, где тебя найти. И лучше не звони, не пытайся со мной связаться. Вернусь сразу, как смогу. Все будет хорошо. Давай-ка, соберись, шарф намотай, вот так, повыше – скоро увидимся. Да ну хватит бледнеть-краснеть! У тебя с собой есть? Надо?

– Что?

Он порылся в кармане.

– Вот, возьми, – глянцевитый конвертик, смазанный штемпель. – Немного, но товар чистейший. Со спичечную головку. Не больше. А когда очнешься, станет получше. Так, запомни, – он набирал номер, заметно было, как тяжело он дышит, – шарф подними как можно выше, идти старайся по темной стороне улицы. Пошел! – крикнул он, потому что я так и сидел, не шевелясь, крикнул так громко, что мужчина на пешеходном мостике на нас обернулся. – Быстрее! Вишня, – сказал он, с видимым облегчением привалился к спинке кресла и хрипло затрещал на украинском, я вылез из машины – в кровавом свете фар от стоявших в пробке автомобилей я чувствовал себя нагим, неживым – и пошел по мосту обратно, в ту сторону, откуда мы приехали. Я в последний раз оглянулся на него: Борис говорил по телефону, окно опущено, он высунулся из окна, в густые клубы выхлопов, чтобы посмотреть, что там творится с застрявшим фургоном.

14

Весь следующий час – или даже часы, пока я кружил по кольцу каналов, – был чуть ли не самым ужасным в моей жизни, а это кое о чем говорит. Резко похолодало, волосы у меня были влажные, одежда промокла насквозь, зубы так и стучали; было так темно, что все улицы походили друг на друга, и все же – не слишком темно, чтоб разгуливать в одежде, перепачканной кровью человека, которого я только что убил. Я шагал по черным улицам, быстрым, на удивление уверенным шагом, но чувствовал себя так же неловко, так же неприкрыто, как человек, который расхаживает голышом в кошмарном сне – я огибал фонари и изо всех сил старался убедить себя, впрочем, не слишком успешно, что мое вывернутое наизнанку пальто выглядит совершенно нормально, что нет в нем ничего необычного. На улицах попадались прохожие, правда, их было немного.

Боясь, что кто-нибудь меня потом узнает, я снял очки, потому что по опыту знал: очки – самая приметная моя черта, именно их люди первым делом видели, их и запоминали; искать дорогу это не слишком помогало, но зато – необъяснимо – мне стало казаться, что я замаскировался, что я в безопасности; неразборчивые уличные указатели и размытые венчики фонарей выплывали пятнами из темноты, мутный свет фар, мутные праздничные огоньки, казалось, что преследователи глядят на меня сквозь расфокусированный бинокль.

А было вот что: я проскочил свой отель, прошел пару кварталов вперед. Кроме того, я же не знал, что европейские отели закрываются на ночь и, чтобы попасть внутрь, надо звонить; когда наконец я – чихая, продрогнув до самых костей – пришлепал к нужной мне стеклянной двери, то обнаружил, что она закрыта, и неизвестно сколько еще простоял там, словно зомби, дергая за ручку – круть-верть, круть-верть – тупо, упрямо, ритмично, как метроном, потому что так одурел от холода, что не мог никак сообразить, почему войти-то нельзя. Сквозь стекло я понуро глядел в коридор, на черную, блестящую стойку портье: никого.

Наконец – бежит откуда-то изнутри, удивленно хмурит брови – опрятный темноволосый мужчина в темном костюме. Внутри так и полыхнуло ужасом, когда наши взгляды встретились, и я представил, какой у меня вид, но тут он отвернулся, загромыхал ключами.

– Простите, сэр, мы после одиннадцати дверь запираем, – сказал он. В глаза по-прежнему не смотрит. – Заботимся о безопасности наших постояльцев.

– Я под дождь попал, заблудился.

– Конечно, сэр. – Я понял, что он глядит на мои манжеты, которые были забрызганы каплями побуревшей крови размером с четвертак. – Вы всегда можете взять зонтик на стойке у портье.

– Спасибо, – и надо же, брякнул, – я пролил на себя шоколадный соус.

– Сожалею, сэр. Если желаете, в нашей прачечной их вам могут вывести.

– Было бы неплохо. – Не чует ли он, как от меня пахнет, как пахнет кровью? В коридоре было тепло, и от меня так и несло ржавым, соленым запахом. – Любимая рубашка, к тому же. Профитроли, – заткнись, заткнись! – Зато вкусные были.

– Рад, что они вам понравились. Можем на завтра забронировать вам столик в ресторане, если желаете.

– Спасибо. – Во рту у меня кровь, ее вкус, ее запах – повсюду, оставалось только надеяться, что он не чует ее так же остро, как я. – Буду рад.

– Сэр! – окликнул он меня, когда я направился к лифту.

– Да?

– Не забудьте ключ. – Он зашел за стойку, вытащил ключ из ячейки. – Двадцать седьмой, верно?

– Да, точно. – Я и обрадовался, что он напомнил мне, в каком я номере, и перепугался, что он так быстро его вспомнил, с лету просто.

– Доброй ночи, сэр. Приятного отдыха.

Два разных лифта. Бесконечный коридор, красный ковролин. Я зашел и зажег весь свет, какой был – настольную лампу, ночник, все лампочки на люстре, сбросил пальто прямо на пол и кинулся в душ, на ходу расстегивая окровавленную рубашку, спотыкаясь, как чудовище Франкенштейна, которое гонят вилами. Я скомкал липкую от крови ткань, швырнул рубашку в ванную, выкрутил горячую воду до упора – под ногами у меня заструились розовые ручейки, а я все скреб и скреб себя мочалкой с пахнущим лилиями гелем для душа, пока весь не пропах похоронными венками, а кожа не стала гореть.

Рубашка испорчена: вода уже стала чистой, а коричневатые брызги и пятна на воротнике так и не сошли. Я бросил ее в ванную – отмокать дальше, а сам сначала осмотрел шарф, потом пиджак – на них тоже была кровь, но на темной ткани было незаметно, а потом, аккуратно его вывернув (ну зачем я надел на вечеринку именно это, из верблюжьей шерсти? Почему не бушлат?) – и пальто. Один лацкан был еще ничего, а вот со вторым все было совсем плохо. В темно-винных брызгах отпечаталось беспорядочное движение, которое воскресило во мне ощущение выстрела: толчок, удар, разлетаются капли. Я запихнул пальто в раковину, налил на него шампунь и тер, тер его обувной щеткой из гардероба, потом шампунь закончился, закончился и гель для душа, тогда я натер пятно мылом и снова принялся тереть его, как незадачливый слуга в какой-нибудь сказке, которому до рассвета необходимо исполнить невыполнимое задание, иначе – смерть. Наконец трясущимися от усталости руками я выдавил на пятно зубную пасту из тюбика – странно, но она, кстати, сработала получше всего остального, хотя пятно так до конца и не вывела.

Потом я все-таки сдался и повесил пальто сушиться над ванной – промокшая насквозь тень мистера Павликовского. Я очень старался не запачкать кровью полотенца, а ржавые пятна и брызги с кафеля тщательно вытер туалетной бумагой, комки которой я то и дело лихорадочно спускал в унитаз. Полоски между плитками вычистил зубной щеткой. Белизна операционной. Блестят зеркала на стенах. Множатся бесконечные одиночества. Уже давно сошли последние пятнышки розового, а я все мыл – полоскал и снова застирывал перепачканные полотенца для рук, потому что они по-прежнему были подозрительно красноватого оттенка, – и после, когда я вымотался так, что меня пошатывало, я залез в душ, под почти невыносимый кипяток, и снова принялся скрести себя с ног до головы, изо всех сил возя куском мыла по волосам, рыдая от стекающей в глаза мыльной пены.