У противоположного берега чернела маленькая избушка, приземистая, с крошечными оконцами, с замшелой тесовой кровлей. Вокруг нее не было ни двора, ни огорода, не было даже скамеечки. Так она и торчала, словно старый гриб, выросший в неположенном месте.

— Направо остров Тишков, — сказал, повернувшись к нам, Афонькин, — на нем деревня Тишково. Налево — Ильин погост. Там населения нет, окромя привидений на погосте да псаломщика Сысоя, спятившего от большого ума. Куда править, ребята?

— Правь дальше, — сказал Мисаилов. — Видишь, нет здесь карбасов — значит, они мимо прошли.

— Нет, Вася, надо пристать, — сказал Харбов. — Узнаем, проходили они или нет. Может, они на запад пошли, на Пильмас-озеро.

Мисаилов промолчал, и Харбов скомандовал:

— Давай на Тишков!

Афонькин переложил парус, и карбас пошел к маленькой деревеньке на правом острове.

Два старичка стояли у берега. Дед в лаптях, в рубахе домотканого холста, с седыми длинными волосами, с длинной, сужающейся к концу седой бородой. Бабка в коротенькой кофте и длинной ситцевой юбке.

Они без особого любопытства смотрели, как Афонькин спустил парус, как наше судно носом врезалось в берег, как мы попрыгали в воду и стали подтаскивать карбас повыше.

Кроме двух старичков, людей не было видно. Тихо было на острове, так тихо, будто это был мертвый остров. Будто он был нарисован. Ничто не шевелилось. Окна в избах были закрыты. Козел поставил передние копыта на ступеньки крыльца, да так и застыл. Нахохлившись, не двигаясь, сидели в ямках куры. Неподвижно стояли, глядя на нас, старички.

— Здорово, дядя Семен! — крикнул Афонькин.

Старичок вдруг улыбнулся доброй улыбкой и сказал:

— Здравствуйте, господа-товарищи!

Мы поздоровались. Харбов спросил, можно ли купить молока. Оба старичка закивали головой, улыбнулись и пошли вперед, указывая дорогу.

Они жили в очень просторной избе, сложенной из огромных бревен, таких огромных, что, казалось, не люди, а великаны принесли их сюда и уложили одно на другое.

Жилье было высоко, мы поднялись к нему по лестнице, сложенной из таких досок, что только великаны могли обтесать их. Доски обтесывали, может быть, больше ста лет назад. Обтесаны они были неровно. Когда строили дом, здесь, наверное, еще не знали, что такое пила.

Внутри в избе чистота была удивительная. Пол сверкал. Подоконники недавно красили, печь недавно белили. В красном углу, под иконами, висело чистое, расшитое полотенце. Столы, лавки, стулья сколотили тоже очень давно, из таких же толстых, обтесанных топором досок.

Старуха принесла глиняный, горшок с молоком и разлила молоко в большие белые кружки. Мы сели за стол. Старик и старуха сели с нами. Они держались со спокойным достоинством и сдержанным радушием.

— Ваше имя, отчество, дедушка? — спросил Харбов.

— Семен Федотович, — улыбаясь, сказал старик.

— А фамилия?

— Тишков. Мы тут на острову все Тишковы. Был один Ложкин, так ушел в Куганаволок. Захотел на матеру жить. На острову показалось скучно.

Старик улыбнулся. В улыбке этой не было осуждения Ложкина, так сильно привязанного к жизненным радостям, что он не мог ужиться на острове. Не было и одобрения ему. Просто старик отмечал интересный жизненный случай. Мы, мол, живем на острову, а Ложкин не смог. Его потянуло к удовольствиям, которые предоставляет кипучая жизнь Куганаволока. Разные, мол, люди.

— Что, Семен Федотыч, — спросил Харбов, — Катайков тут приставал?

— Катайков? — переспросил Семен Федотыч. — Приставал. Гулял на том острову, у Сысоя.

К столу подошла старуха с большой ковригой хлеба.

— Сысою-то повезло, — сказала она, — опять пьян. Всего, может, час там и побыли, а шуму-то, криков-то! Гармонь не переставала.

— Купецкая жизнь, — улыбаясь, сказал старик.

Я поднял глаза на лицо старухи и вдруг увидел, что она плачет. Это было совсем неожиданно. Говорила она спокойно, даже равнодушно.

— Ты чего плачешь, бабушка? — спросил Харбов.

— Да нет... — старуха смутилась, — я не плачу, я так. Кушайте молоко.

Она отошла, будто по хозяйству, а на самом деле хотела скрыть слезы. Мы молчали.

— Огорчается, — улыбаясь, сказал старик. — Думала, внук хоть поклониться заедет. Так и бегала по бережку.

— Какой внук? — спросил Харбов.

— Васька, гармонист, — пояснил старик.

Он все усмехался и говорил спокойно, неторопливо, как бы отмечая еще один интересный жизненный случай.

— Один внук у нас. Сына убили в германскую, невестка в революцию померла, поломойкой была в волостном правлении в Кубово, а Васька-гармонист, видишь ли, нам единственный внук.

Он говорил улыбаясь, спокойно и вдруг закашлялся, встал и тоже отошел от стола. Где-то за печью он долго сморкался и нарочно громко откашливался, чтоб мы не догадались, что он вытирает слезы.

Мы молчали. Я смотрел на шкафную разборку, отделявшую маленькую светелочку, в которой, наверное, старики спали. На разборке были нарисованы золотые львы, ставшие на задние лапы и поднявшие передние вверх. Это были львы, настоящие львы, с гривами и кисточками на хвостах, те самые, которые водятся в жаркой тропической Африке, а стояли они так, как стоят, нападая на человека, медведи в лесах Пудожского или Каргопольского уездов. Живописец сочетал тысячелетнюю живописную традицию со своими жизненными наблюдениями. В углу разборки было написано маленькими желтыми буквами: «Тверской мастер Захарий Захарьев с сыном Захарием, рисовали сиё в 1885 году».

Вернулся старик, сел за стол; спокойно улыбаясь, сказал:

— Кушайте молоко.

Потом подошла старуха, угощала нас хлебом, спрашивала, не хотим ли мы яиц или рыбки, или, может, зарезать курицу, а я все думал о дураке Тишкове, об улыбающемся дураке с гармонью в руках, с пьяным дурацким счастьем в белесых глазах.

Как же это удивительно, что он их внук! Можно ли сочетать эту ясную, мудрую старость, полную достоинства и благородства, с идиотской молодостью гармониста? Почему он не навестил их? За десять минут он на лодке перешел бы пролив. Видел ли он старуху, которая бегала по бережку? Что это? Месть чистым людям за собственную мерзость? Ненависть к их благородству и чистоте? Или он даже не помнил и не думал о них? Просто жил в пьяном угаре затянувшегося на всю жизнь гулянья и забыл, что напротив, на острове, гнездо, из которого он вышел.

Кто его знает? Пойди разбери Тишкова...

Мы выпили молока с хлебом и отказались от остального. Мисаилов, Харбов и я решили съездить на Ильин погост к псаломщику Сысою. Может быть, он скажет точно, куда направился Катайков с компанией. Они отплыли в десять утра. Сейчас было девять вечера. Если мы отойдем через час, значит, Катайков обогнал нас ровно на полсуток.

Семен Федотыч взялся перевезти нас на лодке.

Он взмахивал веслами ровно и быстро, двигая только руками. Удивительная сила была в этих жилистых, стариковских руках.

— Старина, — сказал Харбов, с уважением глядя на деревянную церковь, к которой мы приближались.

— Тысяча шестьсот шестидесятый год, — сказал Семен Федотыч. — Надпись есть в церкве. Здесь в прежнее время в Ильин день ярмонки бывали. Вон у ограды помещения остались — вроде клетушки. Там сидельцы сидели. Пряники продавали, ленты, сережки. Потом, по обычаю, в складчину покупали быка, жарили и ели. Это я еще хорошо помню. Едал говядинку. А оленя уже не застал.

— Какого оленя? — спросил я.

— А раньше, видишь ли, олень приплывал каждый Ильин день на остров. Не знаю, старики рассказывают. Может, это сказка такая. Говорят так: в Ильин день соберется народ, веселье идет, торговля, пляски, и в какой-то час на озере показывается олень. Плывет он будто бы через озеро, и рога издали видны. А уж народ ждет. Выходит он на берег — и прямо в толпу. Его будто бы убивают, жарят и всем миром едят. А однажды будто бы вышел такой случай. То ли олень запоздал, то ли гости поторопились, только ждут-ждут оленя, а его нет. Ну забили быка, стали жарить. Тут и олень приплыл. Видит, что вместо него быка забили, обиделся и уплыл обратно. И так обиделся, что с тех пор перестал приплывать. Может, оно и верно, — сказал старик, — только мне кажется чудно. Чего лучше — убили вместо тебя быка, ну и живи себе, радуйся. Бог миловал.