Старик улыбнулся, и стало ясно, что нет для него сказочных оленей, а есть только обыкновенный олень, такой, который встречается в лесу, повадки которого он наблюдал и знает.

Лодка врезалась в берег, и мы вышли на остров.

И здесь тоже стояла мертвая тишина. Огромные ели были так же неподвижны, как церковь. Ни человека, ни зверя. Здесь не пели птицы, волны не плескались о камни. Даже воздух был неподвижен и тих.

Мы подошли к избушке. Она была без сеней. Дверь стояла открытая настежь. Я заглянул внутрь — никого. В углу дощатый топчан, на нем грязное тряпье. Нельзя даже разобрать, где изголовье — нет ничего похожего на подушку. На земляном полу лежат щепки. Одна показалась мне странной. Я поднял ее. На ней был нарисован человеческий глаз. Он глянул на меня, как живой. Такой живой, что мне стало неприятно. Я бросил щепку.

Перед избушкой были остатки костра. Харбов потрогал золу.

— Теплая, — сказал он.

— Может, Сысой на погосте, — сказал Семен Федотыч.

Дверь в церковь была закрыта. На засове висел огромный и ржавый замок. Мы вошли под тень елей. Они тянули над нами черные лапы. Черные их стволы я не мог бы обхватить руками.

Под елями теснились поросшие мхом кресты и надгробья. Ржавые ограды окружали могилы. Большие гранитные плиты покосились и ушли глубоко в землю. Кажется, здесь было еще тише, чем за оградой.

И вдруг в мертвой тишине мы услышали смех. Кто-то смеялся негромко, будто таясь. Мы вздрогнули. Была минута, когда я мог поддаться страху и выбежать с погоста. Но раздался спокойный голос Харбова:

— Смотрите, пожалуйста, какой чудотворец!

Под одной из елей, перед большим гранитным надгробьем, сидел человек. Он оброс бородой до самых глаз. На нем были мятая фуражка со сломанным лакированным козырьком, черная куртка и грязная рубашка с черным от грязи воротничком.

Все надгробье, перед которым он сидел, как перед столом, было заставлено бутылками. Одни были пустые, в других еще оставалась водка.

— Пришли гости, а стол накрыт, — сказал человек, улыбаясь беззубым ртом. Гнилые корешки черно-рыжего цвета торчали из десен.

— Гуляешь, Сысой? — спросил Семен Федотыч.

— Гуляю, — ответил псаломщик. — Сегодня Зосиму и Савватия жег. Хорошо горели отшельники! Зосима изображен, когда он на келейное строение дрова сеща. Душевный сюжет. А я его самого на дрова сеща. А? — Он тихо засмеялся.

— Тьфу! — сплюнул Семен Федотыч. — Стыд какой, не хвалился бы!.. Верите ли, — обратился он к нам, — иконы, подлец, жжет. Старого письма иконы.

Псаломщик взял бутылку, на дне которой было немного водки, опрокинул в рот и выпил до дна. Выпил, сплюнул и встал.

— Уйдите! — сказал он, простирая к нам руки. — Я каяться буду, мерзость свою перед богом замаливать.

— Напился, подлец, — сказал Семен Федотыч, — теперь ничего не добьешься.

Вернувшись к Тишковым, мы решили плыть на Илексу. Вероятней всего, маршрут Катайкова шел туда.

Глава седьмая

КАЖЕТСЯ, ЧТО СЛЕДЫ ПОТЕРЯНЫ

Еще часа два бежал наш кораблик. Сначала вода и небо сливались, потом черная линия отчеркнула воду от неба. Линия превратилась в полосу, расширилась, и на горизонте стала медленно подниматься зубчатая стена леса. Мы подходили к северному берегу озера. Даже Харбов, много поколесивший по уезду, ни разу сюда не заезжал. Здесь начинались места, совсем почти не заселенные, только леса и болота, дичь, глушь, звериное царство. Узенькая тропа вела отсюда на север, и никто не знал, что было по сторонам тропы.

Здесь текли реки, только приблизительно нанесенные на карту, здесь были озера, которых никто не видел. Дальше, на север, с запада на восток тянулся невысокий кряж — Ветреный пояс. Реки, бравшие начало на южном его склоне, текли на юг и впадали в Онежское озеро. Реки, начинавшиеся на северном склоне, стекали в Белое море. Кряж был водоразделом.

А до самого кряжа — непроходимый лес, пересеченный узкой тропой.

Была полночь. Красное солнце садилось за зубчатой стеной леса. Лес вырастал из гладкой, сверкающей на ночном солнце воды глухой, молчаливой стеной.

У Афонькина стало серьезное, напряженное лицо. Щурясь, он смотрел вперед, соображал, что-то бормотал про себя. Весь его вид выражал, что он просит нас не мешать, что мы не можем понимать его важных соображений, что он нас приведет куда надо, если мы доверимся ему. Он перекладывал парус, резко и раздраженно подавал команду рулевому и, кажется, наслаждался тем, что мы все от него зависим и без него нам ни за что не управиться.

Но вот в глухой стене леса показался просвет. Серебряная поверхность воды углублялась. Афонькин просиял.

— Илекса, — сказал он. — Точно привел. Бывает, люди часами ищут.

Это было устье реки Илексы. Афонькин спустил парус и пересел на руль. Мисаилов и Тикачев взялись за весла.

Медленно вошли мы в серебряное с красным устье реки. Красное солнце опускалось за черную стену леса, красные солнца дрожали на речном серебре. Весла ровно опускались и поднимались, и их монотонный плеск далеко разносился по реке.

Гладкое серебро реки, лес, начинающийся у самого берега, огромные деревья, купающие корни в воде. Деревья, возносящиеся высоко к небу, деревья, упавшие и гниющие, мертвые деревья, которым некуда падать, и они стоят, как высокие высохшие скелеты. Сырой мох и папоротники, болота и камни... Неподвижность и тишина!

Может быть, так выглядел лес каменноугольного периода, первобытный лес, населенный невиданными зверями.

Здесь мог жить саблезубый тигр, могло выйти на водопой невиданное чудовище и черт знает что могло вынырнуть из притихшей воды...

Мне показалось, будто, кроме плеска весел, еще кто-то плескал. Не сразу я понял, что это рыбы выскакивали из воды и, сверкнув чешуей, уходили опять вниз. Наверное, наблюдали за нашим карбасом и торопились передать рыбному царю известия о нашем движении. Все выглядело так таинственно и необыкновенно, что, казалось, и рыбы должны быть какие-нибудь другие, неизвестные. Трудно было поверить, что здесь живут самые простые лещи и щуки, судаки и плотва.

Медленно плыли мы вверх по реке, под сенью деревьев-гигантов, вдоль леса, не знающего топора, не слышавшего пилы, сырого, первобытного леса.

Через час, или около того, неясный ровный шум послышался впереди.

— Пороги, — сказал Афонькин. — Сейчас выходить.

Он внимательно вглядывался в медленно проплывающий лес и всем видом своим выражал, что он один знает дорогу, он один приведет нас куда надо, он один — и больше никто.

Он круто повернул руль, и карбас врезался в берег. Здесь был маленький залив и на берегу гладкий мокрый песок, на котором не было ни одного следа. Отсюда в лес вела узкая тропка.

— Вот, — сказал Афонькин. — До Калакунды версты четыре. Здесь не заблудитесь. Тропка одна.

У него сделалось грустное лицо. Ему, наверное, очень хотелось отправиться вместе с нами, идти неизвестно куда, устраиваться на ночлег, жечь костры, вести беседы. Но он не мог оставить карбас. Председатель волисполкома был не такой человек, чтобы позволить шутить с волисполкомовской собственностью.

Мы вылезли на берег. Афонькин с огорченным лицом потряс каждому руку и ничего не сказал на прощание.

У поворота я обернулся в последний раз. Афонькин стоял и смотрел нам вслед. Было ясно видно, как глубоко оскорблен он несправедливой судьбой. Все собрались в поход, а его почему-то не взяли. Рыжая его борода, цвета высохших листьев, казалась приметой осени среди листвы и хвои.

До Калакунды было, конечно, больше четырех верст, но шли мы быстро, не останавливаясь, и через час увидели первые признаки жилья. Лес отступил, тропа стала шире. Колеи указывали на то, что здесь ездят телеги, — значит, цивилизация близко.

Потом лес отступил еще дальше, показался амбар со сгнившей крышей, огороженное поле. Дорога свернула к реке. Несколько изб стояли, повернувшись к воде передом, к лесу задом. Только на двух крышах торчали трубы. Дядьку это вдохновило на целую речь. Вот, мол, избы топят по-черному, живут в дикости, а все почему? Потому, что мироеды не дают жизни трудящемуся.