Первого числа каждого месяца Николай писал вдове Отакэ-сан, и она в ответ осведомляла юношу о последних семейных новостях, касающихся бывших учеников Отакэ. Таким образом он и узнал о гибели Марико в Хиросиме.
Прочтя в газетах об атомной бомбардировке, Николай встревожился, что Марико тоже могла стать ее жертвой. Он несколько раз писал по адресу, который она оставила ему при расставании. Первые его письма попросту исчезали в том безумном водовороте, который вызвала в Японии бомбардировка, но последнее вернулось с пометкой, что такого адреса больше не существует. Какое-то время он пытался прятаться от действительности, убеждая себя, что именно в тот день, когда разорвалась бомба, Марико могла поехать навестить своих родственников, или ей что-нибудь понадобилось в погребе, и как раз в тот момент, когда вспыхнуло гибельное пламя. Он строил десятки различных предположений, выдумывал самые невероятные истории, которые питали его отчаянную надежду, что девушка осталась жива. Марико обещала посылать ему письма через госпожу Отакэ, но ни одного письма от нее так и не пришло.
И все же внутренне Николай был готов к роковому известию, когда вдова Отакэ-сан подтвердила его опасения. Тем не менее он долго не мог оправиться от удара, чувствуя себя подавленным и опустошенным, ощущая острую ненависть к американцам, среди которых ему приходилось работать, Однако он боролся с собой, гнал от себя черные мысли, перекрывавшие ему путь к чистым, мистическим перенесениям; ведь только в них заключалось его спасение от иссушающего страдания и разъедающей душу горечи. В один из дней он до вечера пробродил в полном одиночестве и без определенной цели по улицам и переулкам района Асакуса, вспоминая Марико, возрождая ее образ в своей памяти. Мысленно он видел ее такой, какой она бывала в разные моменты их жизни в доме Отакэ-сан, заново переживая все всплески наслаждения, и робости, и стыда первых дней их близости, улыбаясь про себя любимым шуткам и милым шалостям девушки. Позднее, уже к ночи, Николай сказал Марико “прощай” и ласково, осторожно отодвинул ее образ в самую глубину своей памяти. В сердце его остались тихая, ровная грусть и опустошенность, оно очистилось наконец от пронзительной, всепроникающей боли и ненависти; теперь он снова мог перенестись на свой удивительный горный луг и слиться с потоком солнечного света и с мягкой, волнующейся под ветром травой, черпая в этом жизненные силы и обретая покой.
Он смирился также и с потерей генерала Кисикавы. После тех долгих прогулок и бесед среди цветущих вишневых деревьев, осыпавших их розовым снегопадом своих лепестков, Николай больше не получал известий от генерала. Он знал, что того перевели в Манчжурию, знал, что русские перешли через границу и атаковали японские войска в последние дни войны, когда в подобных действиях не было уже никакого риска с военной точки зрения, зато они сулили нападающим огромные политические преимущества. Он слышал также от очевидцев, которым удалось вырваться оттуда живыми, что некоторые из высших офицеров избежали плена, совершив сеппуку, а из тех, кто был захвачен коммунистами, не выжил никто, настолько суров был режим красных “лагерей перевоспитания”.
Николая несколько утешала мысль о том, что Кисикава-сан, по крайней мере, не подвергся и позору военного трибунала и не попал в безжалостную и страшную мясорубку японской Комиссии по расследованию военных преступлений, где понятие о справедливости было вывернуто наизнанку и извращено глубоко укоренившимся расизмом, подобным тому, который в армии Штатов отправлял в концентрационные лагеря японцев американского происхождения, в то время как американские немцы и итальянцы пользовались правом свободно и с выгодой для себя работать в оборонной промышленности; и это несмотря на то, что солдаты-нисеи ценою собственной крови и жизни доказывали в американской армии свой патриотизм. Этих солдат оскорбляли незаслуженным недоверием и подвергали позорным гонениям на европейском театре военных действий из опасения, что, оказавшись лицом к лицу с японскими войсками, они могут переметнуться на сторону противника. Японские суды по расследованию военных преступлений были заражены теми же расистскими представлениями о полноценных и неполноценных людях. В угоду победителям судьи пытались оправдать чудовищное преступление победителей – атомную бомбу, сброшенную на страну, уже потерпевшую поражение и взмолившуюся о мире. Они закрывали глаза еще на одну бомбу, водородную, сброшенную вслед за первой уже из чистой любознательности.
Более всего Николая беспокоило то, что японцы, в большинстве своем, не возмущались репрессиями, обрушившимися на головы их недавних военачальников, хотя судьи трибуналов попирали все правила человеческого поведения, основываясь на чуждой и неприемлемой для них западной морали. Многие японцы, казалось, не понимали, что идеология победителей уничтожает душу побежденного народа.
Обретши не слишком надежное укрытие под крылышком Оккупационных сил, дававшее ему возможность выжить, Николай чувствовал необходимость отыскать какой-то выход своей молодой энергии, заглушить наполняющее душу ощущение разочарования и безысходности. На втором году своей жизни в Токио он нашел наконец занятие, которое позволило ему изредка вырываться из отвратительного, кишащего разноплеменными людьми города в спокойные и свободные, не покоренные американцами горы.
Николай обедал обычно с молодыми японцами, работавшими в гараже Сан Сила; с ними он чувствовал себя гораздо свободнее и комфортнее, чем с непрерывно упражняющимися в остроумии, режущими слух своим скрежещущим, точно железо по стеклу, выговором, американцами из Шифровального центра. Поскольку знание английского, хотя бы на невысоком уровне, являлось необходимым условием для получения даже самой простой работы, многие из этих парней, рабочих гаража, имели университетское образование, а некоторые из тех, кто мыл джипы и возил офицеров, были дипломированными инженерами-механиками, не сумевшими найти другого средства прокормить себя в разрушенной стране.
Первое время японцы держались сдержанно и чувствовали себя стесненно в обществе Николая, однако вскоре привыкли и стали относиться к нему как к обычному японскому парню, только с зелеными глазами, имевшему несчастье потерять свои исторические корни и забредшему в результате в чуждое ему европейское стадо. Они приняли его в свои кружок, и ему позволено было даже вместе с ними потешаться над американцами и смеяться над грубыми и весьма неприличными шуточками, которые отпускали эти ребята по поводу офицеров, которых они возили. Подобные шутки и анекдоты всегда касались неудачных любовных похождений янки, а центральной фигурой насмешек был типичный американец, наглый, развязный хам, постоянно гоняющийся за девушками и жаждущий удовольствий, но неизменно оказывающийся несостоятельным в постели.
Разговор об исследовании пещер зашел как-то раз во время одного из таких обеденных перерывов, когда все они сидели на корточках под гофрированным металлическим навесом и ели из железных баночек рис с рыбой – обычную пищу японских рабочих. Трое парней, закончивших университет, оказались энтузиастами-спелеологами, вернее, были ими ранее, до последнего года этой безнадежной войны и последовавшего за ним хаоса оккупации. Они говорили о приключениях, испытанных ими в прошлых экспедициях, вспоминали самые интересные моменты глубоких спусков и жаловались на отсутствие необходимого снаряжения, для того чтобы можно было снова заняться любимым делом. К этому времени Николай уже достаточно долго прожил в городе, и его шум и суета становились мучительными для его обостренной за годы жизни в сельской тиши чувствительности. Он тут же присоединился к беседе молодых людей и поинтересовался, какие для такого необычного увлечения нужны инструменты. Оказалось, что снаряжение требовалось минимальное, хотя купить его было совершенно невозможно на те жалкие гроши, которые спелеологи получали за работу в Оккупационных силах. Николай предложил им раздобыть все необходимое на свои деньги, если они возьмут его с собой и обучат основам этого вида спорта. Предложение было охотно принято, и через две недели четверо приятелей провели выходные дни в горах, днем спускаясь в пещеры, а вечера коротая в дешевых горных гостиницах, где юноши пили слишком много сакэ и болтали далеко за полночь так, как это могут делать только, очень молодые, веселые, полные надежд люди, перед которыми открыт весь мир. Разговор перескакивал с природы искусства на откровенное смакование тонкостей парного секса, после чего собеседники переходили к обсуждению планов на будущее, к вымучиванию каламбуров, к импровизации хайку, к шумной возне и грубоватым шуткам, к политике, к эротике, к воспоминаниям.