Ранним утром господин Ватанабэ обнаружил Николая стоящим на коленях в комнате, выходящей в сад, Дождь кончился, сменившись резким, пронизывающим холодом. Господин Ватанабэ суетливо стал закрывать окна и разжигать огонь в жаровне, не переставая при этом ворчать на безрассудство и легкомыслие молодых людей, которые в конце концов платятся за свою глупость испорченным здоровьем.
– Я бы хотел поговорить с вами и госпожой Симура, – сказал Николай так спокойно, что поток воркотни господина Ватанабэ мгновенно пресекся и вся его старческая сварливость точно испарилась.
Час спустя, легко закусив, все трое опустились на колени вокруг низкого столика, на котором лежала свернутая в свиток купчая на дом и еще один составленный Николаем не совсем по правилам документ, согласно которому он передавал все свое имущество – дом вместе с обстановкой – обоим старикам на равных правах. Он сообщил им, что уйдет из дому сегодня днем и, скорее всего, никогда сюда больше не вернется. Сначала им будет трудно; придут чужие люди и станут задавать разные вопросы; это усложнит их жизнь, но всего лишь на несколько дней; после этого иностранцы перестанут ими интересоваться и, вероятно, никогда больше не появятся в их маленьком доме. Денег у Николая было не много, поскольку, получая зарплату, он тут же тратил ее большую часть. Те сбережения, которые еще у него остались, лежали завернутые в кусок материи на столе. На случай, если господин Ватанабэ и госпожа Симура не смогут заработать достаточно, чтобы содержать дом, он дает им разрешение продать его и доход использовать по своему усмотрению. Все-таки госпожа Симура настояла на том, чтобы отложить часть денег в качестве приданого сестрам Танака.
Когда все это было улажено, они вместе выпили чаю, обговаривая детали. Николай надеялся, что им удастся избежать неудобного, тягостного молчания, но вскоре они переговорили обо всех домашних делах, скромный запас тем был исчерпан; больше им нечего было сказать друг другу.
Недостаток японской культуры заключается в том, что японцы стесняются искренне выражать свои чувства, ощущая при этом неловкость и стыд. Одни пытаются укрыться за стеной стоического молчания или безразличной, ничего не выражающей вежливости и любезности. Другие, напротив, ударяются в крайности, преувеличенно, театрально выражая свою благодарность или отчаяние и горе.
Госпожа Симура оставалась тверда, замкнувшись в молчании, в то время как господин Ватанабэ рыдал, как ребенок.
Как и вчера, с той же чрезмерной бдительностью, четверо стражей выстроились вдоль стены у двери тюремного зала для посетителей. Вид у японцев был напряженный, казалось, им неловко здесь находиться; американец из Военной полиции зевал, скучающе поглядывая вокруг; плотный, коренастый русский точно спал с открытыми глазами, хотя, без сомнения, это было совсем не так. Еще в начале беседы с Кисикавой-сан Николай пустил пробный шар, заговорив сначала по-японски. Было совершенно очевидно, что американец ничего не понимает, однако в русском Николай не был так уверен; тогда он специально сказал что-то нелепое, звучавшее абсурдно, и тут же заметил, как легкая морщинка недоумения перерезала широкий лоб красноармейца. Когда Николай перешел на французский, поставив в тупик японских охранников, но ничуть не смутив русского, он был уже совершенно уверен, что этот человек – не простой солдат, несмотря на свою внешность медлительного славянина-тугодума. Таким образом, необходимо было найти какой-то другой способ передавать свои мысли так, чтобы никто, кроме Кисикавы-сан, его не понял, и Николай избрал шифр языка го; доставая из кармана маленькую магнитную доску, юноша напомнил генералу, что Отакэ-сан, говоря о самых важных и серьезных проблемах, всегда пользовался терминами своей любимой игры.
– Не желаете ли продолжить игру, сэр? – спросил Николай. – Свежее благоухание улетучилось: “Аджи га варуи”.
Кисикава-сан поднял на него глаза в некотором замешательстве. Игроки сделали еще только пять ходов, так что слова Николая, видимо, означали нечто особенное.
В молчании они сделали еще три хода, и тут до генерала стало постепенно доходить значение того, что сказал Николай. Желая окончательно удостовериться в этом, он произнес:
– Мне кажется, наша игра вошла в “коригатадзи”, положение мое безнадежно, и все выходы перекрыты.
– Не совсем так, сэр. Я вижу возможность “сабаки”, но вам, конечно, придется войти в “хама”.
– Не окажется ли это опасно для тебя? Не является ли это на самом деле ситуацией “ко”?
– По правде говоря, это, скорее уж, “уттэгаэ”. И я не вижу другого пути выйти из игры с честью – ни для вас, ни для меня.
– Нет, Никко. Ты слишком добр. Я не могу принять от тебя такую жертву. Для тебя такой ход станет самым опасным развитием игры, самоубийственным “дэ”.
– Я не прошу вашего позволения. Такое положение невозможно для вас, и я не могу вас в нем оставить. Я решил сделать ход и теперь просто объясняю вам расстановку сил. Противник определяет сложившуюся ситуацию как “цуру-но сугомори”. На самом же деле перед ним “сэки”. Он собирался загнать вас в угол, применив “сите”, но у меня есть преимущество и возможность стать вашим “сите атари”.
Краем глаза Николай заметил, как нахмурился один из японских охранников. Он, очевидно, умел немного играть и понимал, что их разговор – совершеннейшая чушь.
Протянув свою руку через грубый деревянный стол, Николай положил ее на руку генерала.
– Отец, меня воспитавший! Две минуты – и игра будет закончена. Позвольте мне направлять вас.
Глаза Кисикавы-сан наполнились слезами благодарности. Он казался еще более хрупким, чем прежде, очень старым и в то же время чем-то похожим на ребенка.
– Но я не могу разрешить тебе…
– Я действую без разрешения, сэр. Я решаюсь на непослушание во имя любви. Я не жду от вас даже прощения.
После минутного размышления Кисикава-сан кивнул. Легкая улыбка точно освободила слезы, наполнявшие его глаза, и две прозрачные капли медленно покатились по его щекам.
– Тогда веди меня.
– Поверните голову и посмотрите за окно, сэр. Тучи закрыли все небо, на улице холодно и сыро, но ждать осталось недолго, уже скоро время цветения вишен придет к нам, неся радость и свет.
Повернувшись к окну, Кисикава-сан спокойно вгляделся в серый, влажный прямоугольник неба. Николай достал из кармана карандаш и небрежно вертел его между пальцами. Разговаривая с генералом, он сосредоточил взгляд на его виске, там, где под прозрачной кожей пульсировала тоненькая синяя жилка.
– Помните ли вы, как мы гуляли под цветущими вишневыми деревьями на Каджикаве, сэр? Подумайте об этом. Вспомните, как много лет назад вы прогуливались там же с вашей дочерью, держа ее маленькую ручку в своей. Вспомните, как вы шли вдоль этого берега с вашим отцом, и ваша маленькая детская рука лежала в его руке. Думайте об этом, сосредоточьтесь на этих воспоминаниях.
Кисикава-сан опустил глаза, обратив свой внутренний взор на эти мирные, успокаивающие картины, а Николай продолжал говорить, и голос его звучал мерно, словно убаюкивая; тихий, завораживающий тон его речи был важнее произносимых слов и их смысла. Так прошло несколько мгновений, и наконец генерал взглянул на Николая; слабая улыбка собрала морщинки в уголках его глаз. Он наклонил голову. Затем опять отвернулся, глядя на серое, сочащееся дождем марево за окном.
Николай продолжал говорить, все так же мягко, тихо, не повышая голоса. Американец из Военной полиции ковырял ногтем у себя в зубах, с головой уйдя в это занятие; однако Николай явственно ощутил, как напрягся наиболее смышленый из японских охранников, которого смущал и сбивал с толку тон этого разговора. Внезапно русский “охранник” с криком метнулся вперед.
Но было слишком поздно.
Шесть часов Николай просидел в наглухо закрытой, лишенной окон, комнате для допросов. Не сопротивляясь и ничего не объясняя, он отдал себя в руки ошеломленным, чувствующим себя одураченными и оттого разъяренным, ожесточившимся охранникам. В порыве гнева американский сержант дважды ударил его своей дубинкой, один раз по плечу и один – по лицу, так что рассек ему бровь до кости. Боль не очень его донимала, но из раны обильно струилась кровь, и Николаю неприятна была эта нечистота, оскорблявшая его достоинство.