Шутка должна была рассеять напряжение, но она прозвучала чересчур натянуто.

– Это не важно, – возразил Корнтел. – Я отвечал за Мэттью. Я мог бы с тем же успехом убить его собственными руками. Когда полиция выяснит кое-что про меня, мне придется из кожи вон вылезти, чтобы отвести от себя подозрение.

– От меня они ничего не узнают. Клянусь!

– Не клянись. Это обещание может оказаться невыполнимым. Линли отнюдь не дурак. Скоро он захочет поговорить с тобой, Эм.

Они вышли уже на середину футбольного поля. Эмилия остановилась и пристально поглядела на своего спутника. Легкий ветерок ворошил ее волосы.

– Если он так умен, он же должен понять, что ты не можешь быть повинен в исчезновении Мэттью, ведь ты сам обратился к нему за помощью. Он должен учитывать это, что бы он там ни выяснил насчет тебя!

– Напротив, это вполне могло быть хитроумной уловкой. Убийца сам обращается в полицию, прикидываясь ни в чем не повинной овечкой. Несомненно, Томасу уже доводилось сталкиваться с подобными случаями. И он не станет вычеркивать меня из списка подозреваемых только потому, что у нас с ним один и тот же школьный галстук. Эмилия, Мэттью Уотли пытали. Его пытали.

Она осторожно коснулась его руки:

– И ты думаешь, Линли вообразит, что это ты увез мальчика из школы? Что это ты пытал его, убил, перебросил тело через кладбищенскую стену, а потом возвратился в школу и сохранил столько хладнокровия, что сам отправился в полицию просить помощи?

Корнтел скосил взгляд на ее руку, маленькую белую ладонь на фоне черной учительской мантии.

– Ты ведь догадываешься, что это вполне возможно, да?

– Нет! Ты испытывал любопытство, Джон, дурное любопытство, и ничего более. Это вовсе не улика– для Линли, и не симптом психического отклонения – для меня. Ты так решил только потому, что я запаниковала. Это было глупо. Я повела себя точно дурочка. Я не знала, как тут быть.

– Ты меня не знала. Не знала до конца. До того вечера в пятницу ты меня не знала. А теперь открылось все самое худшее, так? Как же мы назовем это– то, что стало известно тебе, Эмилия? Болезнь? Извращение? Как еще?

– Не знаю и знать не хочу. Это не имеет никакого отношения к тому, что случилось с Мэттью Уотли. Это не имеет никакого отношения к нам. Никакого отношения!

В голосе женщины звучала глубочайшая убежденность. Корнтел невольно восхищался ее отвагой, понимая при этом, что на самом деле «нас» уже не существует, а может быть, и никогда не существовало. Он, как и прежде, готов был преклоняться перед бесстрашной искренностью Эмилии. Ради него она рисковала собой, ради него, ради того, что она считала любовью, она отрекалась от самолюбия и даже от благоразумия, но он-то знал, что чувство, которое могло бы вспыхнуть между ними– да, Эмилия трогала и волновала его, как никакая другая женщина, – это чувство умерло в пятницу. Пусть сейчас она лжет и пытается воскресить угасшую любовь, на самом деле она испытывает лишь горечь утраты и потребность сохранить хотя бы дружбу, что связывала их прежде. В пятницу ночью ее лицо не сумело скрыть истину. Любовь между мужчиной и женщиной не всегда умирает долго– подчас бывает достаточно мгновения, чтобы уничтожить ее. Корнтел хотел объяснить все это Эмилии, но его время вышло.

– Джон, – проговорила она, – к нам идет инспектор Линли.

Студенты театрального класса работали с гримом. Они приступили к этому заданию еще на прошлой неделе, и тогда им хватало места в одной из комнат с западной стороны от зала, однако теперь они захватили в свое распоряжение все четыре гардеробные и принялись воплощать в реальность свои творческие замыслы. Оставалось уже немного времени до срока, когда их работы подвергнутся критической оценке режиссера.

Был среди этих молодых людей и Чаз Квилтер, который, как обычно, пытался пробудить в себе подобие энтузиазма, переживаемого при каждой новой затее его соучениками, но их восторг слегка смущал старшего префекта. На этот раз он испытывал большую, чем обычно, неловкость, поскольку для ребят каждая очередная коробочка с гримом, каждый оттенок пудры или туши для ресниц, не говоря уже об экспериментах с париками и накладными бородами служили источником неиссякаемого удовольствия, он же эту радость отнюдь не разделял, хотя, не сопереживая, вполне понимал, почему другие студенты с такой охотой берутся за дело и так увлеченно исполняют его. Для них театр был одним из профилирующих предметов, эти юноши и девушки надеялись по окончании школы и университета попасть на какую-нибудь из ведущих сцен Лондона, в то время как Чаз выбрал театральный кружок в качестве факультатива, чтобы было чем отвлечься, чем забыться в последний год учебы в Бредгар Чэмберс. До сих пор театр и впрямь помогал ему рассеяться, до сих пор – но не в этот раз.

Всему виной Клив Причард. Они пользовались одной и той же гардеробной– проклятая случайность, все потому, что их фамилии шли подряд в алфавитном списке, – и с ними не было никого, кто мог бы избавить Чаза от непосредственного общения с этим омерзительным типом.

Клив с немалым вдохновением превращал себя в персонаж, вполне соответствующий его извращенной природе. Другие студенты, послушно следуя указаниям наставника, выбирали себе героев елизаветинской трагедии и с помощью грима старались преобразиться в них, Клив же, отдаваясь на волю собственного воображения, породил нечто среднее между Квазимодо и Призраком Оперы. Начал он с того, что продел чудовищную, длинную, болтающуюся серьгу в дырку, которую еще в октябре проткнул толстой иглой в мочке уха.

Чаз хорошо помнил ту сцену в помещении клуба старших классов. С каникул, проведенных у бабушки, Клив приволок в школу фляжку с виски и в тот вечер то и дело прикладывался к ней. С каждым глотком он делался все самонадеяннее, все шумнее и агрессивнее. Он нуждался во всеобщем внимании. Сначала Клив принялся похваляться татуировкой, которую нанес в эти каникулы на внутреннюю сторону руки. Он во всеуслышание повествовал об этом подвиге, совершенном с помощью перочинного ножа и чернил, однако, поскольку эта повесть оказалась недостаточно захватывающей, Клив решил потешить публику и совершить очередной акт самоистязания у всех на глазах. Очевидно, он приготовился заранее, ведь специальную иглу, какой пользуются обойщики мебели, не найдешь в обычном школьном рюкзаке. Клив вытащил иглу и, даже не поморщившись, проткнул разом и кожу, и плоть. Чаз видел, как толстая изогнутая игла пробуравила отверстие в мочке уха и вышла с другой стороны. Вот уж не думал, что ухо будет так кровоточить. Одна девчонка грохнулась в обморок, двум другим стало дурно, а Клив знай себе улыбался, точно малость не в себе.

– Ну как, нравится? – Отвернувшись от зеркала, Клив предложил соседу полюбоваться на свою работу – растрепанный парик, черные гниющие зубы, под правым глазом кожа потрескалась и словно нагноилась, специальные вставки распялили ноздри, обнажив внутреннюю структуру носа. – Это будет получше твоего Гамлета-гомика, Квилтер, верно?

С этим спорить не приходилось. Чаз выбрал образ Гамлета по одной-единственной причине: под Гамлета было легче всего загримироваться. Его светлые волосы вполне годились для датского принца, и в свою гримировку Чаз не вложил ни таланта, ни умения. Ему было все равно– это занятие ничего для него не значило. Все утратило для него смысл в последние месяцы.

Клив подпрыгивал перед ним, разминая ноги, как боксер перед схваткой.

– Ну же, Квилтер, скажи! При виде такого страшилища все пташки в «Галатея-хаус» попадают– а уж тогда! – И он вызывающе задвигал тазом, намекая на дальнейшие события. – Проделать это с пташкой, когда она лежит без чувств, смахивает на некрофилию. Это самый кайф, Квилтер – впрочем, тебе это знакомо, верно?

Чаз даже не вслушивался в его слова, лишь с удовлетворением отметил, что Клив, по крайней мере, не обращается к нему по имени, что его фамильярность не зашла пока так далеко. Это казалось утешительным признаком, словно, вопреки всему случившемуся, для него еще не все было потеряно.