Остановился транспорт. Не работали канализация, водопровод. Воду добывали. На площади Восстания прямо напротив вокзала есть станция метро. На этом месте была церковь, которую взорвали перед самой войной. От взрыва у нас вылетели окна в квартире. Была такая странная ситуация, что окна вылетели до войны. А взорванную церковь не успели убрать, долго лежали кучи кирпичей. В первую блокадную зиму все это было покрыто снегом. И когда мама сдавалась в поисках источника воды, она пыталась брать этот снег, он ей казался чистым. Я помню, как она принесла его домой, снег растаял, там оказалась чья-то папироса.
Поскольку родители — врачи, по-видимому, в период НЭПа аптеки присылали им образцы каких-то лекарств. И мы перебрали все эти лекарства, варили какую-то теплую водичку-кисель из какого-то сладкого слабительного, в котором был сахар, решив, что слабительное уже не действует. Пошли в ход все лекарства, которые можно было как-то использовать. У дяди был какой-то казеиновый клей, чтобы что-то клеить, мы и его съели. Я на всю свою жизнь ненавижу запах дрожжей, потому что моя тетя откуда-то принесла большое количество дрожжей, и мы из этих дрожжей делали болтушку-суп. И я этот запах просто ненавижу. Ели жуткую гадость, на самом деле спасались как и чем могли.
У меня началось что-то типа голодного психоза, что будет еще хуже и надо прекратить есть и все оставить на завтра. Я была единственным ребенком в семье, и взрослые меня старались спасти как могли, но я была упрямым ребенком. Могу похвастаться, я думаю, что больше такого нигде не было: мы ели вчерашний хлеб, вот этот минимум, который выдавали, по 125 граммов: я запирала сегодняшний хлеб на завтра. Поэтому, когда были очень страшные дни, когда хлеба не выдавали совсем, у нас был общий вчерашний хлеб. Давали муку, причем мука была черная, из нее варили какую-то гадость.
До войны я училась в школе на улице Восстания, дом 8, она и сейчас существует. Это была гигантская школа с большим числом параллельных классов. Так, в первом классе я училась в классе, который назывался первым девятым классом.
Шестых классов было шесть. Во время войны в нашей школе был госпиталь, всех перевели в соседнюю школу, пришло мало детей, большинство эвакуировалось. Параллельных классов не стало.
Я ходила в школу почти до последнего дня, пока не свалилась. В школе нам давали горячий суп, который был не из чего. Последний суп, который я ела (я запомнила, он стоил 3 копейки), — вода, в которой плавал кусочек соленого помидора. Суп нам давали на класс. Каждый день приходило все меньше и меньше народу, но мы брали суп на всех по списку. Занимались мы в бомбоубежище. У меня сохранился мой табель (ведомость) 1941/42 учебного года. Я вообще прирожденная отличница. Первая четверть: здесь у меня по естествознанию стоит «посредственно» — тройка. Я помню, что была письменная работа, нужно было писать, а было очень холодно, мерзли руки. И я получила непривычную для себя тройку. В таких жутких условиях жили и учились. Потом занятия прекратились, двух четвертей не было, потом весной — продленная четвертая четверть.
И тех детей, которые хоть сколько-то учились, по результатам экзаменов перевели в следующий класс. В моем табеле оценки за экзамены: русский письменный и алгебра. Меня перевели в 7-й класс.
В то время самое главное было выжить, оставаться человеком, работать. Первый год блокады — это голод, холод, голодные смерти. Сейчас трудно себе представить, как такое могло быть и как это могли перенести. Мама часто брала суточные дежурства в Туберкулезном институте. Дело в том, что на дежурствах врача должны были хоть немножко кормить (вырезая талоны карточек). Я ходила с мамой на эти дежурства. Комната дежурного врача была рядом с помещением приемного покоя, а там все время кто-то умирал. В приемный покой приходили совершенно истощенные люди, по правилам им давали тарелку супа, и это была последняя радость в их жизни. Они умирали в приемном покое, хотя медики делали все, что можно. Между прочим, я знаю от мамы, что туберкулеза в это время практически не было: настолько были ослаблены организмы, что не развивался туберкулез. Тех, кто был у нее в отделении, лечили не столько от туберкулеза, сколько от дистрофии.
Зимой Ленинград был весь завален большими кучами снега, льда и нечистот, поскольку не работала канализация. К началу весны необходимо было все убрать, вышли люди на уборку едва живые и город убрали. Я ходила с мамой, чтобы ей зачли больше часов, мы скалывали лед около здания института. Сколько-то часов надо было на этом отработать.
У меня есть медаль «За оборону Ленинграда». Все дети после какого-то класса ездили на огороды и занимались посадкой всего, что было можно. Со мной было немножко не так. Поскольку мой папа работал в военном госпитале, он получил в госпитале комнату. И мы с мамой переехали к нему. Госпиталь находился напротив стадиона Ленина на речке Ждановке. Я жила в госпитале, ходила в госпитальное отделение, старалась делать что-то полезное, называлась «дружинница». Но ясно, что толку от меня, 12–13-летней девочки, не очень много было. В итоге оказалось, что я вошла в историю. Однажды в это отделение пришел фотокорреспондент Д. Трахтенберг, который сфотографировал меня читающей раненому. Позже эта фотография появилась в газете «Ленинградская правда».
Послевоенная жизнь. В профессиональной сфере я собиралась идти по стопам своих родителей, потом мне очень понравилась математика, но я подумала, что математика — совсем не женское дело. У меня была золотая медаль, при поступлении в университет у меня не было ни собеседований, ни экзаменов. Я могла подавать документы и поступать куда угодно. Это был второй год, когда давали аттестаты зрелости с золотой медалью. И я в 1946 году поступила в Ленинградский университет на физический факультет. Окончила его в 1951-м. Были очень хорошие преподаватели, которые вернулись из армии и из эвакуации. Общий курс физики два года нам читал Виктор Николаевич Цветков, читал лекции очень хорошо. Над студентами немножко подсмеивался. Курс математики читал у нас Крылов Владимир Иванович. Были очень хорошие студенты, которые хотели учиться, особенно ребята, которые вернулись из армии. Помню, как в буфете университета при входе давали ложку, при выходе надо было ложку сдать: не было посуды.
Когда я окончила университет, передо мной стояла большая проблема распределения. Университет подготовил меня к научной работе. Но моя еврейская национальность безумно мне мешала, и меня очень бурно посылали работать на заводы куда-нибудь вне Ленинграда. При этом меня посылали крайне неудачно, потому что туда, куда меня посылали, меня не брали: девочка-инженер, окончившая университет, была абсолютно никому не нужна. В конце концов мне выдали справку, что взять меня по специальности не могут, а работать не по специальности я отказываюсь. И в итоге я вернулась в Ленинград. Работала три года инженером в конструкторском бюро. Потом умер И. В. Сталин, и стало легче. Поступила в аспирантуру к профессору Михаилу Владимировичу Волькенштейну, он занимался физикой полимеров, а потом молекулярной биофизикой. Он автор 15 монографий. У нас были очень хорошие отношения. Он и в науке, и в жизни — замечательный человек. В 1958 году я поступила работать к нему в Институт высокомолекулярных соединений РАН, работаю здесь уже больше 50 лет.