Дети ехали всякие — и маленькие, и большие. Нас всех посадили и сказали: «Если бомбежка случится — держите в поле зрения маленьких». Тащить вряд ли мы бы смогли детишек сами, но рядом были сотрудники. Детей везли целый эшелон, не только наш детский дом. Много было очень маленьких. У них на одежде, на пальтишках было все подписано, кто есть кто. Часто, когда деток одевали-раздевали, вся одежда была перепутана, а сами они, конечно, не могли еще назвать себя, ведь многие могли говорить только «мама», да и то не все… Поэтому появлялись в дороге новые фамилии у детей — например, Лена Ладожская, или Дорожная, или Ленинградская. Или мимо какого-то населенного пункта проехали, такую фамилию и давали ребенку. И возраст так же определяли, приблизительно. Врач осматривал и прикидывал, кому сколько лет, и таким образом некоторым детям занизили возраст. Завышенного не было ни у кого, такие мы все были истощенные и маленькие.
Мы доехали до Ладоги, там нас всех выгрузили, поезд не пострадал. И стали нас сажать на катера. Сказали тем, кто постарше, быть наверху.
Переехали озеро, а там, как говорится, увидели чудо из чудес: штабелями лежала вяленая рыба. Конечно, многие ринулись туда. Нас останавливали, ведь нельзя, мы-то этого не понимали. Ну, конечно, по рыбке все же почти каждый утащил. С тех пор я обожаю такую рыбу.
Несмотря на голод, я была не такая страшная, изможденная, как многие другие дети, у которых были одни кости и кожа. Неплохо выглядела, может быть, оттого, что мало ела до войны, видимо, организм голодал, но не так уж сильно, чтобы умереть или ужасно исхудать. Ну конечно, бледненькая была.
Отсюда сформировали еще один эшелон и повезли нас в Куйбышевскую область. Наш детский дом приняли в селе Старая Бесовка, Малыклинского района. Приняли с удивлением, заботой, но не то чтобы с распростертыми объятиями. Там, в селе, были хорошие люди, жили дружно, татары, мордва, чуваши разных поколений, русских немножко было. Работали в основном в колхозе, сами жили не очень шикарно. И вдруг привозят к ним 250 детей, а кормить-то нас и некому, пришлось самим работать. И вот мы, дети, преодолевали трудности деревенской жизни.
Распределили нас в мордовскую школу по классам. Мы трое — Саня Соловьев, Аня Майорова и я — попали в один класс, пятый. Первым моим заданием было написать диктант после длительной тренировки. Ну, ошибок, конечно, было огромное количество, одиннадцать падежей в мордовском языке. Сам язык довольно грубый. Все же я старалась учиться хорошо, тем более что у меня был стимул — в шестом классе нам сказали, что если кто будет учиться на «отлично» и у кого есть прописка в Ленинграде, тот туда вернется, а остальные поедут в Ульяновск или еще в какие-то другие города учиться. Но я не хотела ехать в другие города, говорила: «Пусть я буду дворником, но я поеду в свой родной город». Но в основном я, конечно, хотела кем-то стать, вначале хотела торговать мороженым, чтобы его есть сколько угодно. А потом я хотела быть артисткой, разъезжать по городам, видеть все новое, интересное. Мне казалось, что это очень легкая специальность, выучил человек роль и пересказал, вот и все. А когда я увидела, как дети болеют, две девочки умерли у нас, захотела стать врачом.
В детском доме вместе с воспитательницей, конечно, Анной Яковлевной, она была литератором, я организовала кукольный театр. Мы шили кукол, ставили спектакли, ездили с концертами по району, зарабатывая себе на жизнь. Нас кормили, одевали, дарили подарки.
И в деревне мы, дети постарше, ходили по домам помогать: где полы помыть, где еще как-то помочь. Я прекрасно мыла полы, отскребала доски ножом, как циклей, и он становился как желток.
Мы в обуви не ходили, ходили босиком. А одеваться как-то надо, зима на подходе, холодно. Мы распределили обязанности, на кухне Анечка Майорова, Завьялов Иван на завод устроился. А остальные на заготовках в колхозе помогали.
Бурки мы шили, какой-то нам выдали материал. И шапки-ушанки себе шили, нам раскройщица помогала, а дальше все сами, даже те, кто совсем не умел шить, и то научились.
Детдом очень хороший был, дети все хорошие, но и трудно было, приходилось самим еду добывать. А в праздники выбирали, что лучше приготовить, — заваруху или пирожки. В пирожок входила мука и столовая ложка мясной начинки. Либо заваруха с мясным фаршем, либо пирожки маленькие. Все соглашались на заваруху. Хлеб нам давали просяной, а он не режется как следует, вся буханка на крупку рассыпалась, крошилась. Мы Сталину написали письмо, что дети-ленинградцы голодают после блокады. Зачем же нас тогда вывезли, если мы попали почти в такую же обстановку? После этого прислали нам шоколада и 2 мешка крупы, которые потом давали больным.
В детском доме я попала в больницу. Вот как это было. От недостатка еды многие, в том числе и в нашей деревне, собирали гнилые колоски и ели их, а потом заболевали септической ангиной. А это заражение крови, и все, человека не спасти было. Вымирали целые деревни. У нас 2/3 села умерло от этой ангины.
В больницу ехали на лошади, в санях я и тоже заболевшая, но другой болезнью, Анечка Федорова. Лошадка бежала как нашпаренная, потому что нас преследовали волки. Был слышен вой, а потом я в первый раз увидела, что волчьи глаза светятся в темноте, как фонарики.
Анечку лечили от сахарного диабета, а у нее оказалась открытая форма туберкулеза. Какоето время мы лежали на нарах рядом, но я не заразилась. Ели мы из одной миски, ведь у нас не было своей посуды. Она кушала мало, я за ней доедала. Здесь, в больнице, я вспомнила, что такое свекла, что такое морковь, масло. Многим умирающим приносили, а они не доедали, делились, помогая так выжить другим.
Обратно я ехала на Анечкином гробике, она умерла. И еще одна наша девочка умерла от брюшного тифа. Потом я болела тропической малярией и чесоткой. Но все перенесла, оказалась одной из самых живучих.
Дали нам лошаденку, Рябину, которая еле ходила. Возили на ней воду из реки Черемшан. Она потом умерла от старости. Дали другую лошадь — Орлика, раньше он возил начальство и воду нам поначалу возить не хотел, но потом привык.
Для нас это была настоящая школа жизни — такие слабые, городские дети, и вдруг попали в деревенскую обстановку. Конечно, помогали друг другу, и воспитатели, и дети. Встречались и плохие люди, но их было мало. Как-то пришла в детдом женщина одна, сказала: «Давайте ваши сберкнижки». Почти у всех детей были сберкнижки, родители на них оформляли вклады, как сейчас помню, три тысячи на ребенка. А у меня еще книжка брата была. Как она их взяла, так мы ни ее, ни книжек наших больше не видели.
Еще хочется вспомнить удивительной доброты медсестру Нину Ивановну, которая нам всем очень помогала. Было у меня два случая травмы, и оба из-за лошадок. Однажды шла я мимо лошади, она паслась на лугу, думала, что нужно обойти ее сзади, а то спереди она может укусить. Подошла сзади, она мне поддала так, что я научилась поистине цирковому мастерству. Сколько раз я перевернулась, не знаю, но отпечатки на теле были приличные. Я узнала, что лошадь нужно все же спереди обходить. Нина Ивановна меня лечила. Еще был один случай. Захотела прокатиться на другой лошади, Орлике, на водопой. А он поначалу не был приучен возить на себе кого-то, начальство возил в бричке. Я села на него, весом как муха, он не воспротивился. А когда прискакал к реке, там берег был крутой, — он встал на колено, ну и я с этого обрыва скатилась, выбила колено. Он ко мне подошел, нагнулся и стал смотреть, лизать даже. А я не обиделась, говорю: «Что ж ты наделал?» Ребята сбегали за медсестрой, она присыпала больное место стрептоцидом, больше никакого лекарства не было. Перевязала колено своим платком, оно зажило и больше никогда не болело. Чудесная медсестра была, она же и врач для нас, можно сказать. Такие люди, как Анна Яковлевна, Нина Ивановна, они, как говорится в стихотворении, «не брат и не сестра, а все ж родня», и родня хорошая.