Через пару недель группа сама подняла эти темы: занятие началось с того, что Ребекка и Бонни в один голос заявили, что Пэм изменилась — и изменилась к худшему, — с тех пор как Филип пришел в группу. Все, что было в ней милого, доброго, очаровательного, исчезло без следа, и, хотя злость уже не кипела в ней, как раньше, при первой встрече с Филипом, все же, как заметила Бонни, эта злоба никуда не делась и лишь застыла, превратившись в какую-то холодную мрачную глыбу, которая упорно не желала таять.

—  Филип меняется на наших глазах, — сказала Ребекка, — но ты… Ты встала в позу, и ни в какую — совсем как с Джоном и Эрлом. Ты что, вечно собираешься злиться?

Остальные прибавили, что Филип был вежлив, отвечал на все ее вопросы — даже самые язвительные.

— Будь вежлив, — заметила Пэм, — и ты сможешь управлять людьми. Согрей воск в руках — и можешь лепить из него все, что хочешь.

— Что-что? — переспросил Стюарт. Остальные удивленно уставились на Пэм.

— Я всего лишь процитировала учителя Филипа. Это один из излюбленных советов Шопенгауэра — и то, что я думаю о вежливости Филипа. Я вам никогда не говорила, но когда я поступала в аспирантуру, сначала думала заняться Шопенгауэром. Потом, когда я прочитала его книги и узнала про него самого, я так возненавидела этого человека, что тут же забросила эту идею.

— По-твоему, Филип похож на Шопенгауэра? — спросила Бонни.

— Похож? Филип и есть Шопенгауэр. Это близнецы-братья. Он живое воплощение этого ничтожества. Я могу такое рассказать вам о нем самом и о его философии, что у вас кровь застынет в жилах. Да если хотите знать, Филип манипулирует людьми, а не общается с ними. И знаете что? Меня передергивает от одной мысли, что он когда-нибудь начнет внушать людям человеконенавистническую доктрину Шопенгауэра.

— Да ты давно видела его? — спросил Стюарт. — Пэм. Он уже давно не тот, что был пятнадцать лет назад. Ты все еще не можешь забыть тот случай, он мешает тебе увидеть истину. Ты просто не можешь простить.

— «Тот случай»? Ты говоришь об этом так, будто дело выеденного яйца не стоит. Это больше чем просто «случай». А что касается прощения, то тебе не кажется, что есть вещи, которые нельзя простить?

— То, что ты сама не можешь что-то простить, еще не значит, что есть вещи, которые нельзя простить, — с неожиданным волнением в голосе произнес Филип. — Много лет назад мы с тобой вступили в контакт: мы оба испытывали возбуждение и сняли его. Я выполнил свою часть — сделал все, чтобы ты получила удовольствие, и проследил, чтобы с моей стороны не осталось никаких обязательств. Если честно, я получил нечто — и ты получила нечто. Я получил удовольствие и разрядку — ты тоже. Я абсолютно ничего тебе не должен. Я четко и недвусмысленно заявил тебе после этого, что мне было приятно провести с тобой этот вечер, но я не имею намерений продолжать наши отношения. Что еще я должен был сказать?

— Я не говорю про «сказать», — резко откликнулась Пэм. — Я говорю про «понять» — про любовь, caritas, заботу о людях.

— Ты хочешь, чтобы я глядел на мир твоими глазами и относился к жизни так же, как ты?

— Я только хочу, чтобы ты разделил со мной мою боль, чтобы ты страдал так же, как страдаю я.

— В таком случае у меня для тебя хорошие новости. Тебя наверняка порадует, что после того случая твоя подружка Молли написала открытое письмо в деканат, в котором опорочила меня перед всем факультетом, а заодно и перед ректором, проректором и ученым советом. И хотя я с блеском защитил докторскую и имел отличные отзывы от студентов — кстати, и твой в том числе, — ни один из преподавателей не захотел подписать письмо в мою защиту или хоть как-то помочь мне найти работу. Так что я так и не смог прилично устроиться и несколько лет скитался по всей стране, перебиваясь лекциями в захудалых городишках.

Стаюрт, очевидно, работая над своим сочувствием, воскликнул:

—  Да, содрали с тебя три шкуры.

Филип удивленно вскинул на него глаза и кивнул:

—  Я сам содрал с себя гораздо больше.

Он изнеможенно откинулся в кресле. Через некоторое время все взгляды повернулись к Пэм, которая, очевидно не удовлетворенная ответом Филипа, воскликнула, обращаясь к группе:

—  Да как вы не понимаете! Я говорю не о единичном преступлении. Я говорю о самом способе существования. Вы слышали, как он отозвался о наших отношениях? Как об обязательствах в каком-то контракте. А как вам понравилось, что после трех лет с Джулиусом его в первый раз «поняли», когда он открыл Шопенгауэра? Вы же знаете Джулиуса. Разве вы поверите, что за три года он не смог бы понять Филипа? — Все молчали. Немного подумав, Пэм повернулась к Филипу: — Хочешь знать, почему Джулиус тебя не понял, а Шопенгауэр понял? Я скажу тебе. Потому что Шопенгауэр мертв, мертв уже сто пятьдесят лет, а Джулиус жив. А ты не умеешь общаться с живыми людьми.

По лицу Филипа было видно, что он не собирается отвечать, поэтому Ребекка поспешила заметить:

— Это жестоко, Пэм. Когда ты наконец успокоишься?

— Пойми же, Филип вовсе не злой и не плохой, — добавила Бонни. — Он просто несчастный. Разве ты не видишь разницы?

Покачав головой, Пэм ответила:

—  Все, на сегодня с меня хватит.

В комнате повисла ощутимо неловкая тишина. Наконец, Тони, который все это время сидел непривычно тихо, заметил:

—  Филип, я не собираюсь расхлебывать эту кашу, мне интересно другое — что ты чувствовал, когда Джулиус рассказывал свою историю?

Казалось, Филипу полегчало от возможности переменить тему.

—  А что я, по-твоему, должен был чувствовать?

—  Я не знаю, что ты должен был, - я спрашиваю, что ты реально чувствовал? Я вот к чему — когда ты только начал ходить к Джулиусу, могло тебе показаться, что он лучше понимает тебя, если бы он признался, что у него тоже были похожие проблемы — такие же навязчивые желания, как и у тебя?

Филип кивнул:

— Любопытный вопрос. Да, возможно. Когда я читал Шопенгауэра, я заметил, что его сексуальные переживания во многом напоминали мои — он, как и я, страдал от навязчивых желаний. Может быть, поэтому мне и показалось, что он меня понимает. Но мне хотелось сказать другое. Я кое-что пропустил, когда рассказывал вам про свои занятия с Джулиусом, и теперь хочу исправить эту ошибку. Когда мы встречались с Джулиусом, я сказал ему, что его лечение мне не помогло, и он задал мне тот же самый вопрос: почему я прошу его стать моим супервизором? Тогда, размышляя над этим, я вспомнил два случая, которые странно запали мне в душу и, как выяснилось позже, сильно подействовали на меня.

— Какие именно? — спросил Тони.

— Первый произошел, когда я описывал Джулиусу свой обычный вечер: как я выхожу на поиски, снимаю девицу, приглашаю на ужин, соблазняю и так далее — и потом я спросил его, что он чувствует — удивление или отвращение? И он ответил, что ни то ни другое — это просто кажется ему крайне скучным. Этот ответ меня потряс. Он заставил меня понять, какую мелкую и ничтожную жизнь я веду.

— А второй? — спросил Тони.

— Однажды Джулиус спросил меня, какую эпитафию я хотел бы заказать. Я не нашелся что ответить, и он предложил мне написать «Он много трахался», и добавил, что мы с моей собакой вполне могли бы использовать одну плиту на двоих.

Кое-кто присвистнул, остальные заулыбались. Бонни сказала:

— Фу, как грубо, Джулиус.

— Напротив, — возразил Филип. — Он вовсе не хотел меня обидеть — он хотел как следует встряхнуть меня, пробудить ото сна. И это действительно сработало. Мне кажется, это заставило меня изменить мою жизнь. Правда, теперь я думаю, что тогда я хотел забыть про эти случаи, — наверное, не хотел признаваться, что Джулиус все-таки мне помог.

— А знаешь почему? — спросил Тони.

— Я думаю об этом. Может быть, я не хотел ему уступать: мне казалось, если он победит — я проиграю. А может быть, я не хотел признаваться, что его метод действительно работает. Или я не хотел сближаться с ним, и она, — Филип кивнул в сторону Пэм, — права, и я действительно не умею общаться с живыми людьми.