Не было гвоздя – подкова пропала,
Не было подковы – лошадь захромала,
Лошадь захромала – командир убит,
Конница разбита – армия бежит,
Враг вступает в город, пленных не щадя…[2]
И он услышал свой собственный веселый и еще молодой голос, который подхватил:
– Потому что в кузнице не было гвоздя!
Поди сюда, дитя мое.
Она приблизилась к нему по зеленой траве, а остальные два бесенка исчезли, и он стоял, глядя на нее, восхищенный ее невинностью и красотой. Он услышал свои ласковые, робкие слова, полные недоумения, увидел, как она нетерпеливо переминается, прячет руки за спину, и ее рыжие волосы встрепаны, и она почесывает ногой тонкую ногу, услышал, как она ответила в своей беспредельной наивности:
– Да ведь мы же просто играем, отец мой!
Над этим неземным миром синело ясное небо, здесь царило смирение и не было греха. Она шла к нему, обнаженная, распустив рыжие волосы. Она улыбалась и мычала пустым ртом. И он знал, что это мычание объясняет все, исцеляет всякую боль и ничего не оставляет сокрытым, потому что в этом – сущность неземного. Он не видел бесовского лица, потому что и в этом тоже была сущность неземного, но он знал, что она здесь и устремляется к нему всем своим существом, как и он к ней. Его захлестнула волна невыразимой нежности, и волны набегали одна на другую, и с ними пришло искупление.
А потом все исчезло.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В себя он приходил медленно. Щека его лежала на растрескан– ных камнях, и некуда было спрятаться от дневного света. Но даже открыв глаза, он долго не мог пошевельнуться, только взгляд не был скован. Он послал взгляд вдоль длинной галереи и отыскал знакомую могильную плиту. Он стал внимательно рассматривать ее дюйм за дюймом, словно хотел заполнить время, боясь, как бы его не заполнило что-нибудь худшее. Но это не помогло, и ничто не могло помочь. В конце концов, беспомощный и покинутый, он оказался во власти своего прозрения, как в тисках.
Только теперь он заговорил.
– Ну, конечно. Я должен был знать. Должен был понять.
В соборе раздался шум – где-то стукнула дверь, послышались голоса. Он встал и заковылял к средокрестию. У опор он услышал крики. Подбежали два сторожа, за ними поспешал отец Адам. Джослин ждал священника, уронив голову и руки.
– Чего от меня хотят?
– Пойдемте. Она ждет.
– Она?
Но, спросив это, он сразу вспомнил, что она умерла; а ждет Элисон, которая во что бы то ни стало хочет покоиться в соборе.
– Я поговорю с ней. Наверное, она кое-что знает. В конце концов, в этом была ее жизнь.
Они вместе прошли через неф, и сторожа не отставали от них. В углу, где он обычно видел ее, кто-то стоял, и сердце его дрогнуло; но это был немой юноша, теперь он даже не мычал. Джослин знал, что позор покрыл и немого, поэтому он отвернулся к двери, куда его вели.
На дворике, перед своим домом, он остановился.
– Мне еще можно войти?
– Да, это разрешено. Пока.
Он кивнул и поднялся по знакомым ступеням. Но зала переменилась, как переменилось многое. В камине пылал огонь, повсюду горели восковые свечи, как на алтаре, у камина лежал ковер и стояли два стула. Джослин едва различал стулья, потому что свечи слепили ему глаза, и он подумал о том, как похожи эти свечи на яркие огни, которые иногда плыли перед его глазами. Но все равно у него не было времени рассмотреть все перемены, потому что на стуле, по другую сторону камина, сидела женщина и другие женщины стояли у нее за спиной. Когда он подошел к ковру, она встала, преклонила колени и, поцеловав ему руку, тихо сказала:
– Преподобный отец! Джослин!
А потом вдруг вскочила, обернулась к остальным и затараторила:
– Горячую воду, полотенца, гребень…
Он поднял руку и остановил ее.
– Это ни к чему.
Помолчав, он взглянул на женщин.
– Пускай они нас оставят.
Тени женщин уползли прочь; когда они исчезли, она взяла руку Джослина, легонько сжала и усадила его на стул; он чувствовал левым боком приятное тепло камина. Она была маленькая, почти как ребенок, и, даже когда он сидел, ее лицо было лишь чуть выше его глаз.Она посмотрела куда-то поверх его плеча.
– Племянник, но и ты отошлешь своего священника?
– Нет, он останется. Я под его надзором. И все равно нам нельзя быть наедине.
Она засмеялась ему в лицо:
– Благодарю за любезность.
Но он не понял ее, да и не пытался понять. Она серьезно кивнула, словно знала это.
– Я и забыла, какой ты провинциал.
– Я?
Провинциал. Тот, кто живет в провинции, в глуши, и не видит дальше своего носа.
– Может быть.
Но он мог рассмотреть ее лицо, которое было совсем рядом, томное, почти такое же блестящее и гладкое, как жемчуга, украшавшие ее черные волосы. Ну конечно, волосы у нее черные или были когда-то черными. Он рассматривал ее тонкие, выгнутые брови, заглядывал в выпуклые черные зрачки. Она засмеялась, но он с досадой остановил ее:
– Молчи, женщина!
Теперь она стояла перед ним с покорной улыбкой. Черное праздничное платье. На шее тоже жемчуга. Рука – она словно угадала его желание и поднесла руку к его глазам – пухлая и белая. Лицо, заслоненное рукой – и она, словно опять угадав его желание, убрала руку, – улыбающееся, пухлое, как и рука, чуть излишне полное. Крошечный рот, нос с горбинкой. Веки темные, блестящие, она их, наверное, красит, ресницы длинные, густые, на них повисли прозрачные капли.
– Сестра моей матери…
Улыбающееся лицо исказила гримаса, капли упали с ресниц. Но голос прозвучал легко и беспечно:
– Непутевая сестра…
Она сделала быстрое движение, и в руке у нее оказался белый лоскут.
– Пускай хоть так…
Она наклонилась к нему, и на него вдруг повеяло весной, и он зажмурился от этого дурманящего запаха. Сквозь сутолоку воспоминаний он почувствовал, как белый лоскут коснулся его лица и оставил следы на веках, почувствовал руку у себя на голове. И снова услышал ее тихий голос.
– В конце концов даже такие…
Он открыл глаза, ощущая весенний аромат, а она все возилась с ним. Теперь ее лицо было совсем близко, и он видел, какое оно изнеженное, холеное. Только вблизи можно было разглядеть на гладкой коже тоненькие лучики. Она не позволяла своему лицу ни полнеть, ни худеть сверх меры, это было видно по глубоко обозначенным бороздкам возле глаз и по спокойному лбу, который она отстояла от морщин. Она то и дело меняла выражение лица, отстаивая его, не давая ему одрябнуть, обвиснуть.. Только глаза, маленький рот и нос были так несокрушимы, что их не приходилось отстаивать. Он почувствовал смутную жалость к этому лицу, но не знал, как ее выразить, и пробормотал только:
– Спасибо, спасибо.
Наконец она оставила его в покое, перешла через ковер, унося с собой запах весны, повернулась и села лицом к нему.
– Ну, племянник?
И он вспомнил, что она приехала вовсе не для того, чтобы отвечать на его вопросы, ведь она добивается своего. Он потер висок.
– Вы писали мне насчет погребения в соборе, но я…
Она всплеснула руками и воскликнула:
– Нет, нет! Не надо об этом!
Но он уже заговорил деловым тоном:
– Теперь, вероятно, это будет зависеть не от меня, хотя пока еще ничего не известно. Отец Адам…
Он повысил голос:
– Отец Адам!
– Да, преподобный отец? Я вас не слышу. Может быть, мне подойти ближе?
«Что я хотел спросить у него? Или у нее?»
– Нет, не надо.
Огонь плясал у него в глазах.
– Да нет же, Джослин! Я приехала потому, что беспокоилась… беспокоилась о тебе. Поверь!
– Обо мне? О провинциале?
– Тебя знают по всей стране. И даже по всему миру.
– Ваш прах может в некотором смысле, я прошу прощения, осквернить храм.
И тут он увидел, как мгновенно она может вспылить.
– А сам ты его не осквернил? А эти люди? Это запустение? И этот каменный молот, который висит над головой и ждет своего часа?
2
Из детской песенки «Гвоздь и подкова». Перевод С.Маршака.