– Нет еще.

В один из дней голова его несколько прояснилась и пришла мысль:

– Сильно ли он поврежден?

– Я помогу вам сесть, отец мой, и вы сами увидите в окно.

Он завертел головой на подушке.

– Не хочу на него смотреть.

Стало темней, и Джослин понял, что отец Адам подошел к окну.

– На первый взгляд кажется, будто он невредим. Но он слегка накренился и угрожает аркадам. Он развалил парапет башни. Много камня разбито.

Он полежал тихо. Потом пробормотал:

– Когда снова поднимется ветер… Когда поднимется ветер…

Деревянная кукла подошла, склонилась над ним и тихо заговорила. Вблизи было видно, что у нее есть некое подобие лица.

– Не надо так тревожиться, отец мой. Конечно, вред немалый, но вы, хоть и заблуждались, строили с верой. Ваш грех невелик в сравнении с прочими грехами. Вся жизнь наша – шаткое здание.

Джослин снова завертел головой на подушке.

– Что вы знаете, отец Безликий? Вы видите только наружность вещей. Нет, вы не знаете и десятой доли.

И тут карающий ангел, который, наверное, стоял рядом с отцом Адамом, ударил снова. Когда Джослин пришел в себя, отец Адам по-прежнему был подле него и говорил так, словно никто их не прерывал:

– Вспомни о своей вере, сын мой.

«Моя вера, – подумал Джослин. – Что она такое?» Но он не сказал этого лицу, черты которого могли когда-нибудь проясниться. Он только глотнул воздуху и засмеялся.

– Хотите, я покажу вам свою веру? Она у меня здесь, в старом сундуке. Маленькая книжечка в левом углу.

Он помолчал, перевел дух и засмеялся снова.

– Возьмите. Прочитайте.

Послышался шорох, шелестение, стукнула крышка. Потом отец Адам заслонил окно и спросил:

– Вслух?

– Вслух.

«Чернила, наверное, поблекли, – подумал он. – Ансельм тогда был еще молодой, а Роджер Каменщик – совсем мальчишка. А она… И я был молодой или по крайней мере моложе».

В вечерних сумерках заскрипел голос отца Адама:

– «К тому времени я уже три года исполнял это служение, и однажды вечером я стоял на коленях у себя в молельне и изо всех своих слабых сил молил Бога избавить меня от гордыни. Потому что я был молод и преисполнен чудовищной гордыни, ослепленный блеском своего храма. Одна лишь гордыня и была во мне…»

– Это правда.

– «Мне было явлено беспредельное милосердие. В своем ничтожестве я стремился, сколько мог, возвыситься духом. Я пожелал воочию увидеть храм непреложно стоящим на моем пути; и это было тем легче, что его стены были видны мне через окно…»

Джослин уже снова вертел головой на подушке. Он думал: «Что это объясняет? Ничего! Ничего!»

– Неужели ничего?

– «Я видел очертания крыши, стен, выступы трансептов, башенки, которые выстроились вдоль парапетов…»

– Неужели это ничего не означало, отец мой?

– «Теперь я знаю, кто и зачем направил туда мой взгляд. Но в то время я еще ничего не знал, я мог только стоять на коленях и смотреть, пока не исполнился равнодушия к тому, что видел. И вдруг сердце мое дрогнуло; должно быть, в нем поднялось некое чувство. Оно крепло, устремлялось все выше и у вершины вспыхнуло животворным огнем…»

– Это правда… верьте мне!

– «…и вдруг исчезло, а я остался, пригвожденный к месту. Потому что в синеве неба я увидел ближнюю башенку; это было истинное воплощение моей молитвы в камне. Оно вознеслось над хитросплетением суетных мыслей, и с ним вознеслось сердце, ввысь, все тоньше, острее, и на самой вершине вспыхнуло пламя, изваянное из камня, которое я только что созерцал».

– Да, так и было. Вам стоит только обернуться, и вы увидите ту башенку.

– «Дети мои, если уже это поразило мой скудный ум, то как описать чудо, которое свершилось вслед за тем? Я смотрел и все более прозревал. Словно эта башенка открыла передо мной огромную книгу. Словно я обрел вдруг новый слух и новое зрение. Весь храм – а я-то в безумии своей молодости хулил его за то, что он порождал во мне гордыню! – весь храм открылся мне. Весь он заговорил. „Мы труд“, – говорили стены. Стрельчатые окна складывали ладони и пели: „Мы молитва“. А треугольник крыши словно Троица… Но как это объяснить? Я хотел отречься от своего дома, но он возвратился мне тысячекратно».

– Воистину так.

– «Я бросился к дверям и вбежал в собор. А теперь я хочу, чтобы вы поняли меня до конца. Собор предстал передо мной в образе человека, возносящего молитву. А изнутри он был великолепной книгой, в которой начертано наставление для этого человека. Помню, уже наступил зимний вечер и в нефе темнело. Патриархи и святые сияли в окнах; и на всех алтарях в боковых нефах горели свечи, возженные вами. Еще пахло ладаном, и в часовнях звучали голоса священников, служивших мессу… но это вы знаете сами! Я шел вперед – или нет, меня вел мой ликующий дух, и ликование росло с каждым шагом, и я был исполнен твердости и самоотречения. Когда я дошел до опор, мне оставалось лишь пасть на лицо свое…»

– У этих самых опор. Сколько раз с того дня я падал там ниц.

– «Потому что я как бы слился воедино с мудрыми и святыми… или нет – со святыми и мудрыми строителями…»

– Опоры гнутся!

– «Мне стал понятен их тайный язык, такой ясный, видимый всякому, имеющему глаза, чтобы видеть. В тот миг Его поучение о небе и аде лежало передо мной, и я понял то ничтожное место, которое отведено мне Его промыслом. Сердце мое снова устремилось ввысь и воздвигло во мне храм – стены, башенки, покатую крышу – во всей истинности и непреложности; и в этом новообретенном смирении и новообретенном знании во мне забил источник – вверх, в стороны, ввысь, сквозь внепространство, – пламенный, светлый, всеподчиняющий, непреоборимый (да и кто мог, кто посмел бы ему противоборствовать?), беспощадный, неудержимый, пылающий источник духа, безумное мое горение во имя Твое…»

– О Господи!

– «А вверху, если только слово „верх“ может что-нибудь тут значить, был некий образ, некий дар, в обладании которым несть гордыни. Тело мое покоилось на камнях, мягких как пух, и вмиг, во мгновение ока, оно преобразилось, воскресло, отринуло всяческую суету. Потом видение исчезло, но воспоминание о нем, которое было для меня подобно манне, обрело плоть, оно воплотилось в шпиль, в сердце каменной книги, в ее венец, в вершину молитвы!»

– А теперь это уродливая развалина. Ничего похожего… Ничего.

– «Наконец я встал. Свечи горели по-прежнему и ничуть не стали короче, священники служили мессу – ведь по жалкой людской мере протек лишь единый миг. Я шел через неф, и образ храма стоял у меня перед глазами. И вот что я скажу вам, дети мои. Духовное трижды вещественней земного! Только на полпути к своему дому я понял истинный смысл видения. Когда я обернулся, чтобы осенить себя крестом, я вдруг увидел, что собору чего-то не хватает. Он стоял, как всегда, но вершины молитвы, устремленной ввысь из его сердца, если говорить на языке вещей, не было вовсе. И в тот миг мне открылось, зачем Бог привел меня сюда, своего недостойного служителя…»

Скрипучий голос умолк. Джослин слышал, как отец Адам перелистывал чистые страницы. Потом стало тихо. Он закрыл глаза и в изнеможении провел рукой по лбу.

– Да, это мои слова. Когда я пал ниц и принес себя в жертву делу, я думал, что принести в жертву себя – то же самое, что принести в жертву все. Я был глуп.

Отец Адам заговорил снова. Теперь в его голосе появилось что-то новое, в нем звучало удивление и беспокойство.

– И только?

– Я считал себя избранником, сосудом духа и главное – любви, я верил в свое предназначение.

– А за этим неизбежно последовало все остальное – долги, запустение в храме, раздоры?

– И еще многое, очень многое. Вы даже не знаете. И сам я не знаю. Криводушие, нечистая совесть. Во имя дела. И в него вплелась золотая нить… Или нет. Из него произросло древо со странными цветами и плодами, со множеством побегов, цепкое, хищное, вредоносное, пагубное.

И он сразу увидел это древо, буйство листвы и цветов, перезрелый, лопнувший плод. Невозможно было проследить все сплетение его побегов до корня, освободить искаженные страданием лики, которые кричали из путаницы ветвей; он вскрикнул сам и умолк. Он лежал, оберегая спину, стараясь унять боль, которая проснулась во лбу, и неотрывно смотрел на каменное ребро потолка. Только одна мысль была у него, странная мысль: