В деревне не было ни кулаков–мироедов, ни голытьбы. Так, впрочем, были устроены все немецкие деревни, все работали приблизительно одинаково и жили, соответственно, так же, не сильно отличаясь от некоего среднего уровня. А в колхозе даже эти различия быстро нивелировались. Вот Гофманы, соседи Вольфов, жили, туго затянув пояса, все же восемь детей, мал мала меньше. Так им колхоз дал лес на пристройку для дома, железо для крыши и краску, чтобы эту крышу покрасить. Счастливые лица Генриха и Фридриха Гофманов, закадычных приятелей Юргена, были последней яркой картинкой его советского детства.
Потому что потом все в его жизни переменилось. Почему, зачем — он так и не понял до сих пор. Ему минуло одиннадцать, когда они с матерью уехали из родной деревни. Быстро собрались — и уехали. Сестра, незадолго до этого вышедшая замуж, растерянная, заплаканная, прощалась с ними так, как будто они расставались навсегда. А с братом, учившимся в танковом училище, Юрген вообще больше никогда не виделся. Они приехали в Москву и через несколько дней двинулись дальше. Никаких деталей этого путешествия в памяти не осталось — впечатлений он наелся до отвала еще на первой стадии. Он был подавлен скоропалительным отъездом, обескуражен быстро сменяющимися станциями и городами, растерян от скопища незнакомых людей вокруг и пуще всего боялся потеряться. Он ни на шаг не отходил от матери и даже в поезде все время сидел с ней рядом, уткнувшись лицом в ее жакетку.
Более или менее пришел в себя он в польском городе Гданьске. Все вокруг было чужим, незнакомым — город, люди, язык, даже отец, который встретил их на вокзале. И сам он предстал каким–то незнакомцем — в больших вокзальных окнах отражался запуганный, угрюмый, смотревший исподлобья мальчик, с ног до головы обряженный в чужую одежду, добротную, но не новую. Все, что напоминало о прежней жизни, было безжалостно выкинуто еще в Москве. Остались только воспоминания. Но и на них отец с матерью наложили жесткую узду: никогда и никому! А то плохо будет, и ему, и им, отцу с матерью. Так он поневоле стал малообщителен и скрытен.
Встреча и жизнь с отцом тоже принесли одни разочарования. Отец был совсем другим, не таким, каким он его помнил. Во время его приездов в деревню он излучал уверенность и силу, много шутил и смеялся в ответ на шутки односельчан, щеголял военной выправкой и военной формой, всегда как новенькой. Здесь же как–то стушевался, ходил чуть сутулясь и в своей простой рабочей одежде с надвинутой на лоб кепкой быстро сливался с толпой. Работал он грузчиком в порту, часто в вечернюю и ночную смены, и поэтому, вероятно, постоянно пребывал в угрюмом, раздраженном настроении. Мать тоже пошла работать, уборщицей в какое–то государственное учреждение.
Юрген оказался предоставленным самому себе. В немецкой школе, куда его отдали через два месяца после приезда, ему было скучно. Все в ней было не так, как у них в деревне. Учителя им не занимались, не проверяли домашние задания, не вызывали к доске, да и он не высовывался, сидел все уроки тихо в дальнем углу. С одноклассниками отношения тоже не складывались. Они чувствовали в нем чужака и пробовали задираться. Но Юрген дал им отпор, и после нескольких стычек на школьном дворе, с разбитыми им носами и синяками под глазами, они оставили его в покое, лишь изредка потешались над его немецким. Так что после школы Юрген часами болтался один по улицам большого города.
Но постепенно все пошло на лад. Он понемногу привыкал к этой новой жизни, окружающие привыкали к нему, он стал понимать их, а они его, у него даже появились приятели в школе, и теперь он часами болтался по улицам не один, а в компании.
И вдруг опять: скоропалительные сборы — и переезд. На этот раз в Германию, в Гамбург. Они были фольксдойче, из Польши, это отец с матерью вбили ему в голову намертво.
Этот переезд дался ему намного проще. Все портовые города похожи друг на друга, особенно если ты живешь в бедных рабочих припортовых кварталах. То, что отец устроился работать на верфь, а мать — уборщицей в государственное учреждение, уже воспринималось как должное. И с одноклассниками он быстро разобрался: несколько драк — и его признали за своего. А так как все они жили по соседству, что скоро Юрген стал своим и на улице, где он проводил большую часть своего свободного времени.
После трех лет отчуждения наладились и отношения с отцом. Возможно, изменился отец, но скорее это Юрген повзрослел. Отец уже выглядел не угрюмым и раздраженным, а усталым и озабоченным. А как–то Юрген увидел прежнего отца, таким, каким он его помнил. Отец шел в кругу рабочих с верфи, он шутил и громко смеялся в ответ на шутки своих новых друзей. И еще Юрген стал замечать, что окружающие относятся к его отцу с большим уважением, ничуть не меньшим, чем односельчане, и так же внимательно слушают все, что он говорит.
Вот и Юрген стал вслушиваться, а отец, в свою очередь, стал все больше разговаривать с ним. И вот что странно: если раньше отец всячески подавлял любые воспоминания о прежней жизни, то теперь беспрестанно напоминал о ней, говорил о том, как хорошо им жилось в Стране Советов и как тяжело живется им и всем рабочим людям в нацистской Германии. «Так зачем мы приехали сюда?» — не раз хотел спросить Юрген. Но слова почему–то вязли в глотке. Он вообще был неразговорчив.
Юргену было пятнадцать, когда отца арестовали. За ним забрали мать, а Юргена целую неделю допрашивали в гестапо. Хотели узнать, кто приходил к отцу, чем он занимался по вечерам, часто ли не ночевал дома. Юргену не составило труда изобразить перед следователем простого хулиганистого паренька с улицы, он таким, в сущности, и был. Сложнее давалась маска туповатости. Юрген, чтобы не запутаться, отделывался короткими ответами на задаваемые по кругу вопросы, но как–то раз, к исходу шестого часа допроса, вдруг с ужасом осознал, что не помнит своего предыдущего ответа на похожий вопрос. Но тут гестаповцы невольно помогли ему. Обозленные упорством мальчишки, они решили его поучить, ударили раз, другой, третий, входя постепенно в раж. Избили его крепко, но не испугали, а лишь разозлили. Злость прояснила мозги, и Юрген вернулся в накатанную колею ответов. «Не знаю, не помню, не видел, не слышал», — твердил он разбитыми губами.
В конце концов от него отстали. Так как у него не было родственников, то его отправили в детдом. Это было образцовое национал–социалистическое учреждение: дисциплина, порядок, два часа маршировки в любую погоду с пением песен под барабанный бой, физические упражнения на свежем воздухе — гимнастика, легкая атлетика, рукопашный бой, стрельба из огнестрельного оружия. Оставшиеся час–полтора отводили образованию — истории национал–социалистической немецкой рабочей партии и биографии фюрера, расовой теории и политике народонаселения, немецкой истории и политическому страноведению. Все это Юрген привычно пропускал мимо ушей, то же, что случайно достигало их, вступало в противоречие с его прошлым жизненном опытом и немедленно забывалось. Но опыт его был невелик, к тому же многие услышанные пассажи поразительным образом совпадали с высказываниями отца — забота о народе, светлое будущее, всеобщее процветание, моральная чистота, высокие идеалы, неколебимая стойкость, нерушимая вера, неуклонное следование выбранным путем, счастье народов мира. Все это постепенно, помимо его воли, внедрялось в сознание. Пропагандисты знали свое дело. Юрген до такой степени запутался, что даже написал заявление о приеме в гитлерюгенд, членом которого, как убеждали пропагандисты, должен быть каждый молодой немец, истинный немец. Его не приняли. «Ты еще не освободился от позора, — сказали ему, полагая, что этим все сказано, и добавили: — Тебе, Вольф, надо еще много работать над собой, чтобы стать достойным называться членом гитлерюгенда». Юрген не считал себя опозоренным и не испытывал ни малейшего желания работать над собой, кроме как в спортивном зале, так что больше он никаких заявлений не подавал.
Он провел в детдоме год. А потом приехала мать и забрала его.