— Я ничего не сказал им, — были первые слова Юргена, когда они вышли за ворота детдома.

— Я знаю, сынок, — ответила мать, — иначе бы мы не разговаривали сейчас с тобой.

— Что с отцом? — спросил он.

— Мне сообщили, что он в Бухенвальде.

Это было все, чего он добился от матери.

Ситуация немного прояснилась через год, когда пришел срок призыва в армию. Юргена, как сына врага народного сообщества, признали недостойным нести военную службу. В Германии во все времена, не только при нацистах, это считалось позором. Юрген не пытался разобраться в том, имел ли этот позор какое–либо отношение к тому позору, о котором ему говорили в детдоме. Он просто почувствовал себя опозоренным. Ему казалось, что соседи — родители его друзей, призванных в армию, смотрят на него как на симулянта и дезертира.

Масла в огонь добавили рассказы одного из ближайших дружков, Франца Юппеля, приехавшего домой на побывку после польской кампании. Особенно запало в душу описание совместного парада Вермахта и Красной армии в городе Бресте, где обе армии сошлись в конце победоносных блицкригов. Немцы первыми с ходу захватили Брестскую крепость, но, верные обязательствам, уступили ее русским. «Иваны — отличные парни, а русская водка лучше шнапса», — рассказывал Франц, из чего следовало, что совместным парадом контакты солдат не ограничились. Такое трогательное единение грело душу Юргена, как и то, что наказали поляков. К полякам после Гданьска у него был свой маленький счетец, куда больший был у отца, и после империалистической войны, и после гражданской, это Юрген накрепко запомнил из его рассказов. И вообще, Юргену казалось, что отец не имел бы ничего против происходившего, не он ли говорил о необходимости «сокрушить прогнившие западные демократии», один в один со словами фюрера.

Отрезвление наступило, когда Юрген устроился работать на верфь. Вернее, его устроили туда друзья отца. Они и разъяснили ему, что к чему. Разъясняли, как водится, в пивной. Там он и сцепился с тем подонком. Они тихо разговаривали за угловым столиком, когда тот вдруг начал громко вещать. Что–де победа над Францией есть лишь промежуточный этап, восстановление исторической справедливости и возврат старых долгов. Но главная война — это будущая война на востоке, главный враг — это Советы, а главное место приложения немецкого гения — это бескрайние русские просторы, где всем немцам достанет жизненного пространства и рабов. Юрген не мог вспомнить, что его больше всего задело. Слова о рабах или упоминание Волги как рубежа немецких притязаний. А может быть, и то, что этот бюргер с налитым пивом брюхом косо посмотрел на Юргена. В тот момент он говорил о том, что в преддверии похода на восток место каждого молодого немца — в армии, а так как в пивной сидели одни лишь пожилые рабочие, то его взгляд невольно обратился на Юргена. Как бы то ни было, Юрген ему врезал от души. За что и получил полтора года тюрьмы.

Юрген был подавлен несправедливостью и жестокостью приговора, ужасными условиями тюрьмы — двенадцать человек в тесной двадцатиметровой камере с нарами в два яруса, тупой работой — они шили рукавицы и маскировочные халаты, строчили на швейных машинках по десять часов в день, шесть дней в неделю. В тюрьме же Юрген узнал о начале войны с Советами. После этого воскресные киносеансы превратились для него в пытку. Перед фильмом шла обязательная кинохроника. Победоносное шествие немецких войск по Белоруссии, Украине, Литве, ряды захваченных самолетов, танков, пушек, низвергаемые советские памятники и портреты Сталина, летящие под гусеницы немецких танков, бесконечные вереницы пленных, униженных и жалких, местные жители в праздничных одеждах, радостно приветствующие «освободителей». Этим кадрам Юрген не верил, нацистские киношники и не такое могли поставить, они на это были мастера, но названия захваченных городов говорили сами за себя, особенно потряс Калинин, ведь он был на Волге, это Юрген помнил без подсказки диктора. А еще Юрген представлял, что где–то там воюет его брат, непременно должен был воевать, и он с тревогой и в то же время с надеждой всматривался в лица пленных — вдруг среди них промелькнет родное лицо.

Он и предположить не мог, что через полгода после выхода из тюрьмы окажется на Восточном фронте.

Нет, это была не его война.

Das war die letzte Wurfgranate

Это была последняя мина. Она шлепнулась метрах в пяти от них и взорвалась, накрыв их шатром осколков и засыпав землей. После этого наступила тишина.

— Кажись, все, — сказал Павел и сел, привалившись спиной к стенке рва.

Юрген встал на четвереньки, отряхнулся, как собака, и откинулся к противоположной стенке. Теперь он мог внимательнее разглядеть своего недавнего противника. Из–под шапки–ушанки с завязанными вверх ушами выбивались жесткие соломенные кудри, голубые глаза, золотистая щетина на обветренном, красноватого цвета лице, короткий ватник едва сходился на груди и был прихвачен на поясе широким кожаным ремнем с цельнометаллической пряжкой, кисти рук большие, как грабли, и тоже красные. Глядя на эти руки, Юрген невольно потянулся к горлу и помассировал его.

— А почему звездочки на шапке нет? — спросил он.

Иван ничем не напоминал солдата, разве что грязной гимнастеркой, видневшейся под распахнутым ватником. На нем не было никаких знаков различия или отличия, но Юргена больше всего поразило отсутствие звездочки на шапке. Красная звезда — это святое.

— Нам не положено, — ответил Павел, — мы — штрафники.

Юрген и сам был штрафником, и слово было немецким, но он никак не мог взять его в толк.

— Это как? — спросил он.

— Заключенные мы, бывшие, из лагеря, — нехотя протянул Павел, — вину на фронте искупаем.

— Хох, — с какой–то даже радостью воскликнул Юрген, — и мы такие же, — и уточнил: — Я такой же.

— А за что сидел? — оживился Павел.

— Да ни за что, — ответил Юрген, — дал одному гаду по морде, а он оказался членом партии.

— Наш человек! — одобрительно отозвался Павел. — Но ты хоть за дело, а я по глупости, но, в общем–то, тоже ни за что. Поехали на тракторе за самогонкой, да трактор–то и утопили. Пьяные были. Почти неделю пили, когда я демобилизовался после финской, слышал, чай, о такой войне? Я вернулся да два другана, так что, почитай, вся деревня гуляла. Гнать не успевали! Вот и пришлось к соседям ехать. Ну и — утопили! — рассмеялся он.

— А ты говорил: ни за что, — с некоторым недоумением сказал Юрген.

— И сейчас говорю! Трактор–то летом вытащили! — Павел вновь рассмеялся.

— И сколько дали? — спросил Юрген.

— Десятку! Подвели под вредительство.

— Десять — чего? Месяцев?

— Ну ты даешь! Лет, конечно.

Они оба замолчали. Юрген думал о том, что Павел совершил, несомненно, серьезное преступление, но десять лет за это — чересчур. И что он на его месте тоже попросился бы на фронт. Даже на своем, кабы дали ему десять лет, тоже попросился бы, если бы ему дали гарантию, что на Восточный фронт не направят. А Павел думал о чем–то своем и, судя по выражению его лица, невеселом.

— Тихо. Тишина на фронте — не к добру, — продлил он свои невеселые мысли. Юргену тоже было не по себе от неизвестности, от лежащих неподалеку трупов русских солдат, от сидения в яме, где взгляд все время упирается в стенку, как в тюремной камере.

— Я посмотрю, — сказал он и, поднявшись на ноги, полез наверх.

— Стопори! — Павел схватил его за ногу и стащил вниз. — Каску давай!

Юрген послушно снял каску, протянул Павлу. Тот водрузил ее на штык винтовки, поднял винтовку вверх, держа за низ приклада. Едва каска высунулась над бруствером, как — дзинь! — винтовка завалилась набок, каска покатилась по дну рва, моргая пробоиной.

— Дрянь у вас каски, — заметил Павел, сплевывая. Юрген обиделся за каску, она ему жизнь спасла в первой схватке, там, наверху.

— У вас и таких нет! — запальчиво сказал он.

— Есть. Только не подвезли. У нас каски знатные, от них пуля рикошетит.

— Ага, на складе.