Это в то лето он написал, что знание его пессимистично. И действительно, многие исследователи считают, что вообще редко встречался человек столь обширной эрудиции, движимый столь глубоким скептицизмом. Вспомните даже самые ранние его наблюдения, еще на школьных уроках. За любимой им историей он признавал лишь возможность дать отдельные картины, утверждая ее неспособность проникнуть в духовную жизнь прежних веков, неспособность «прозревать», преодолевая пространство и время. Наука, по его мнению, представляла мир как скопление бессмысленного разрушения и бессмысленного созидания, не одухотворенного этической силой. Теология пыталась подвести под свои дефиниции неизменно ускользающую от нее фигуру Иисуса, познать которого можно, по мысли Швейцера, только соучастием в страдании. Швейцер сам называл свою книгу о «поисках Иисуса» «негативной теологией». Швейцер отрицал способность философии постигнуть смысл целого, способность понять Истину. Он не видел возможности добиться с чисто интеллектуальной точки зрения разумной картины мира: «То, что наше мышление провозглашает знанием, является обычно лишь неоправданной интерпретацией мира». В своей «Философии культуры» Швейцер обращается к проблеме «Weltanschauung», понимания миропорядка, взгляда на мир (в отличие от взгляда на жизнь), мировоззрения (в отличие от жизневоззрения). Швейцер сам объявляет себя агностиком, но он агностик особого рода:
«Объект мировоззрения — это понимание смысла всего, а это для нас невозможно. Величайшее прозрение, к которому мы приходим, заключается в том, что мир — это явление таинственное во всех отношениях и что это реализация универсальной воли-к-жизни. Думаю, что я первым в европейской мысли отважился признать этот в высшей степени удручающий результат познания и принять скептический взгляд на наше знание о мире, не отвергнув при этом миро— и жизнеутверждение и этику. Хотя я отверг всякую мысль о постижении мира, это не значит, что я безвозвратно пал жертвой скептицизма, точка зрения которого заключается в том, что нас несет в этом мире, как корабль без руля. Я просто хочу сказать, что мы должны набраться смелости взглянуть правде в глаза... Всякое мировоззрение, которое не основано на отрицании постижения мира, является искусственным...»
Нетрудно заметить, что идеи Швейцера расходятся здесь с положениями марксизма о познаваемости мира. В то же время утверждение о невозможности конечного постижения мира не приводит Швейцера к скептическому бездействию или неверию в науку вообще, к отказу от системы или теории, к сдаче на волю мистического божества. Более того, по мнению норвежского исследователя Лангфельдта, Швейцер размежевывается здесь с христианской мыслью, которая считает, что все происходит по воле божьей. Но нас интересует сейчас соотношение между рациональным и нерациональным у Швейцера. По Швейцеру, «новое рациональное мышление не пытается, таким образом, достичь определенности в отношении целей мира... Это мышление ограничивается признанием того факта, что познать мир невозможно, и пытается прийти к пониманию воли-к-жизни внутри нас».
Швейцер пишет в своей философской книге, что обновление нашего мировоззрения может прийти только как результат отважной, ищущей мысли. Она же достигает своей зрелости только тогда, когда на опыте познает, как рациональное, доведенное до логического вывода мышление приводит нас к нерациональному. «Миро— и жизнеутверждение так же, как этика, нерациональны... Когда рациональная мысль выражает себя до конца, она всегда приходит к чему-либо нерациональному, и это тем не менее необходимость мысли. Это парадокс, который довлеет над нашей духовной жизнью». Без нерационального элемента наши взгляды на мир и жизнь, по Швейцеру, лишены жизненности и цены. Итак, истинное убеждение нерационально и имеет эмоциональный характер, потому что не может быть выведено из знаний о мире, а дается нам мыслительным опытом нашей воли-к-жизни.
Впоследствии, резюмируя свои мысли в автобиографии, Швейцер писал:
«Этика, которая берет начало в мышлении, вовсе не строится „в соответствии с разумом“, а является нерациональной и эмоционально-воодушевленной. Она не дает искусно очерченного круга обязанностей, но возлагает на всякого индивида ответственность за всякую жизнь, с которой он сталкивается, и побуждает его посвящать себя содействию этой жизни».
В мире бесконечная воля-к-жизни проявляет себя, по мнению Швейцера, как воля-к-созиданию, и она полна для нас неясностей и мучительных загадок; в себе же мы ощущаем ее как волю-к-любви, которая через нас устраняет дилемму воли-к-жизни (вспомните рассуждение о драме воли-к-жизни, раздираемой изнутри).
Швейцер писал все лето. Чаще всего в отцовском доме, в Гюнсбахе, где поселился вместе с женой и малышкой Реной, которой шел второй год. Иногда он работал в библиотеке, и тогда жил в Страсбурге. Тем временем в европейских философских кругах все чаще мелькало его имя. Говорили о его шведских лекциях, о прежних теологических книгах, о новой работе по вопросам философии культуры и фундаментальным вопросам этики. Он получал приглашения читать лекции — от шведских университетов, от университетов Дании, Англии, где он снова, как и десять лет назад, стал очень популярен. Многих взволновал его рассказ о больнице, о столь удивительной реализации этического принципа в глуши габонских джунглей.
Осенью Швейцер надолго уехал из Эльзаса. В начале осени он читал лекции в Швейцарии — о проблемах этики, религии и раннего христианства. Потом, в ноябре, выступал с лекциями и концертами в Швеции, а из Швеции впервые поехал в Англию, где у него было теперь столько поклонников, корреспондентов, друзей. Он читал лекции по философии в Оксфорде, потом в Бирмингеме, в колледже Селли Оук.
В Оксфорд приехал проинтервьюировать его молодой журналист Хьюберт Пит. Швейцер попросил журналиста быть его гидом по Лондону. И Пит, как он рассказывал впоследствии, сопровождал энергичного гостя от философа к философу, от органа к органу. Журналист заставлял себя вслушиваться в непонятные разговоры на немецком и французском языках, но больше полагался на репортерскую интуицию. Он написал впоследствии, что в человеке, которого он сопровождал, была присущая истинному величию скромность. На платформе станции Чэринг Кросс они встретили Ч. Эндрюса, в чьей жизни произвели такой переворот швейцеровские «Поиски Иисуса». Эндрюс писал позднее в одной из своих книг (в специальной главе, посвященной Швейцеру), что этот эльзасец на всем протяжении своей удивительной карьеры «оставался прост, как дитя» (высшая похвала в устах Эндрюса, да и не только Эндрюса).
Пит описывал репетиции в огромных лондонских соборах и Вестминстерском аббатстве, где органные трубы вздымались к сводам, как стволы тропического леса. Швейцер с карандашом, подвешенным за веревочку на шее, размечал синим и красным баховскую фугу для концерта. Описывая полумрак собора, где свет едва пробивался через витражи, Пит передает свое ощущение единства всего, что делал этот необычный и такой непривычный для газетного репортера человек.
Именно в эти месяцы и годы зарождается в Европе слава Швейцера, которая пережила полвека и которая пребудет, пока мир верит в Доброго Человека.
Вернер Пихт, один из очень знающих исследователей жизни и творчества Швейцера, считает, что доктор допустил в эти годы некоторую перемену тактики. Затворник, скромный философ и врач из джунглей обратился в этот момент к людям, и его Ламбарене из безвестной деревушки стало символом и образцом служения. Думается, что Пихт здесь не совсем точен и что Швейцер не планировал никакой перемены тактики. Все было проще и естественней. Уже рассуждения Швейцера об упадке культуры были обращены к людям, к их разуму и моральному чувству, а ведь он начал писать это два десятилетия назад. Свое лекционное турне Швейцер предпринял по совету Седерблома, и цель у него при этом была одна — Ламбарене. Конечно же, он хотел также воздействовать на аудиторию и пробуждать в ней добрые, благородные чувства. Что же касается репортеров, то за них он так же мало в ответе, как и Эйнштейн, тяготившийся своей популярностью. На репортера Хьюберта Пита и ему подобных не могла не действовать эта непривычно спокойная, могучая фигура, эта отрешенность за органом и за письменным столом, эта предупредительность, простота, доброта и полная независимость от моды, от мнений. К сожалению, никакое воздействие не может изменить стиля репортерских писаний. Вот что говорилось в отчете одной из лондонских газет 3 марта 1922 года: